Михаил Салтыков-Щедрин - Губернские очерки
– А что ж Варсонофия? – сказала Мавра Кузьмовна совершенно спокойно, – как пришла к нам, так от нас и ушла Варсонофия…
– Нет, ты расскажи-ка барину, как она пришла-то к вам, то есть к тебе в обитель; вот ты что расскажи.
– Что ж, пришла! известно, пришла, как приходят: родитель привез, своею охотой привез… да ты что больно вступаешься? тут, чай, господин чиновник разговаривает, а не ты с суконным своим с рылом.
– Ну, а как, в самом деле, зачем привез к вам отец Варсонофию? – спросил я, стараясь сколько возможно смягчить голос.
Мавра Кузьмовна посмотрела на меня как-то сомнительно, однако ж, видя, что передо мною нет чернильного припаса и что сам я сижу совершенно невинно, успокоилась.
– А что, барин, коли по истинной правде сказать, – начала она, – так это точно, что она не своей охотой у нас жила. Лет с пяток назад – была уж я в ту пору игуменьей – приезжает к нам по осени знакомый купец из Москвы. Время было самое ненастное, глухое, а приезжает он ночью и требует меня настоятельно. Стало быть, думаю, уж больно велика нужда, коли в такую пору себя беспокоит Михайло Трофимыч. И точно; вышла я это к нему, а он не дал мне даже поздороваться, прямо в ноги. "Али что у вас, Михайло Трофимыч, случилось?" – говорю. А он стоит это передо мной бледный, ровно сам не свой: "Помоги, говорит, мать Магдалина (в "чине"-то я Магдалиной прозывалась); с еретиком, говорит, Варька-то моя связалась, с приказным". – "Что ж, говорю, разве уж больно худо дело?" – "Да так-то, говорит, худо, что через неделю, много через две, разрешенью быть надо; ты, говорит, подумай, матушка, одно только детище и было да и то в крапиву пошло!" А сам, знаешь, говорит это, да так-то, сердечный, льется-разливается. "Про кого, говорит, я деньги-то копил!.." Ну, это точно, что мы тогда с ним условие сделали, чтобы она у меня под началом выпросталась… Так ведь на это он, сударь, и родитель, чтобы своим детищем располагаться как ему угодно: в чем же я могу ему тут препятствие сделать?
– Так он навсегда ее в скиты отдал?
– На житье, сударь, на житье… точно, что старик он суровый, непреклонный; я, говорит, теперича и на глазах-то ее держать не хочу, и если, говорит, пропадет она, так жалеть не об чем…
– И поди, чай, – прервал Половников, – сделавши такое доброе дело, стал на молитву, выпустил рубаху, опояску ниже пупа спустил… и прав, думает… Ну, а робенка-то куда вы девали? ты говори да досказывай! – продолжал он, обращаясь к Кузьмовне.
– Что ж робенок? – отвечала Кузьмовна совершенно равнодушно, – робенок мертвенький родился: тут его и схоронили – это точно.
– Да, как придушить человека, оно точно что мертвенький будет.
Мавра Кузьмовна позеленела; она никак не рассчитывала ни на вмешательство Половникова, ни на то, что разговор примет столь неприятный для нее оборот.
– Ваше благородие! – сказала она, вставая со стула и вся дрожа от злости, – прикажите этому псу молчать!
Но Половников разгорячился и с своей стороны встал со стула и начал наступать на нее.
– Нет, ты зачем же его благородие обманываешь? нет, ты скажи, как ты Варьку-то тиранила, как ты в послушанье-то ее приводила! ты вот что расскажи, а не то, какие у вас там благочиния в скитах были! эти благочиния-то нам вот как известны! а как ты била-то Варьку, как вы, скитницы смиренные, младенцев выдавливаете, как в городе распутство заводите, как вы с Александрой-то в ту пору купеческого сына помешанным сделали – вот что ты расскажи!
– Тетонька! пожалуйте-ка сюда! – раздался в это самое время из передней голос племянницы, с которою я познакомился еще вчера утром.
– Можно, ваше благородие? – спросила Кузьмовна голосом, в котором слышалось сильное волнение.
Я отпустил ее и между тем поспешно отворил дверь в соседнюю комнату, из которой вышла другая женщина, высокая, бледная, но очень еще красивая. Я поставил ее в угол комнаты, так чтобы Кузьмовна не могла ее с первого раза заметить. В то же самое время я перенес с окна чернильницу и все нужные по делу бумаги.
VI– Не можно ли мне домой отлучиться, ваше благородие? – сказала Кузьмовна, входя в комнату.
Она была сильно взволнована и тряслась всем телом.
– Разве что-нибудь случилось? – спросил я.
– Да что случиться-то! вот девка сказывает, что Иван Демьяныч в дому шарит – только чудо, право!.. Отпустите, сударь, по крайности хошь бы посмотрела, как гнездо-то мое разоряют.
– Нет, Кузьмовна, теперь домой не время идти: ты отвечать должна.
– В чем же я отвечать буду? Я, сударь, тебе наперед говорю, что ничего не знаю.
– Посмотрим; как тебя зовут?
– А как зовут – Маврой зовут.
Я сделал здесь обычные вопросы, которыми начинается всякий допрос.
– Знаешь ли ты Варвару Михайловну Тебенькову, она же скитница Варсонофия?
– Да ты как же, сударь, это спрашиваешь: просто, что ли, или записать хочешь?
– Ты видишь, что я первый твой ответ (об имени и т. д.) записал: стало быть, это не разговор, а следствие.
– Так, сударь… Не припомню, сударь, чтой-то я, никакой Варвары Михайловой не припомню.
И она делала вид, как будто старалась припомнить.
– Может быть, Варсонофию припомнишь? Она снова задумалась.
– Ну, и Варсонофии никакой не припомню: может быть, и была у нас Варсонофия, да уж, право, не знаю, про какую ты спрашиваешь… Была у нас Варсонофия кривая, была Варсонофия горбуша, а Тебеньковой Варсонофии что-то и не бывало.
– А Тебенькова Михаила Трофимыча, московского купца, знаешь?
– Н… не знаю… какой же это такой Трофим Тебеньков? что-то и не слыхала я про такого…
– Не Трофим, а Михайло Трофимов Тебеньков… знаешь ты его или нет?
– Нет, сударь, не знаю я Тебенькова…
– А грамоте умеешь?
– Какая, сударь, у нас грамота? печать церковную читать коё-как еще могу… да и то ноне глазами ослабла. Намеднись вот Петр Васильевич канунчик прочитать просил, так и то, сударь, не могла: даже Дарья Семеновна, хозяйка ихняя, удивилась – вот, сударь, какова наша грамота… Это хошь у кого хотите спросите.
– А писать не умеешь?
– Не умею, сударь, не стану лгать; не умею: даже молода была, никогда писать не могла.
– Слушай.
ПО МОЛИТВЕ
Ангельского жития подражательнице, горнего Иерусалима ревнительнице, добродетелей небесных поборнице, девственный чистоты охранительнице, матушке и. Магдалине, аз, грешный раб ваш Михаил, земно кланяюсь, здравия и всякого благополучия желаю; как вы там, матушка, в своей честной обители, благополучно ли проживаете?.. А что вы, матушка, насчет Варвары пишете, так вы на ее злонравное прекословие не глядите, а стригите ее как вам пожелается. Я свои капиталы распорядил; богатство наше, матушка, тленное, надо тоже и о душе подумать, чтоб было с чем пред создателя предстать. Нынче же мы большое для християнства дело затеваем, однако дока [78] ничего об нем не пишу, потому что и известного ничего еще нет. Так вы бы на нее, матушка, не смотрели, а внушали бы ей, что на родителей надеяться нечего, потому как сама себя соблюсти не умела, стало быть, и надеяться не на кого. И еще вы пишете, что и за косу ее привязывали и другими средствиями началили, и все якобы проку от этого нет… Так вы бы ее еще, матушка, маленько, яко мать, повымучили, а буде, какова пора ни мера, и за тем противничать станет, в холоднем бы чулане заперли, доколе не восчувствуется, или и иную меру одумали. А мне с Варварой деваться некуда, по той причине, что я и в сердце своем положил остальное время живота своего посвятить богоугодным делам. Даже и об том помышляю, чтобы, на старости лет, совсем от мирския прелести удалиться, и сказывали мне, будто для того в закамской стороне и места удобные обретаются, и живут в них старцы великие постники и подражатели; так вы бы, матушка, от странников, в ваши места приходящих, об том узнавали, где тех великих старцев сыскать, и мне бы потом отписали. А у нас на Москве горше прежнего; старец некий из далеких стран сюда приходил и сказывал: видели в египетской стране звезду необычную – красна яко кровь и хвост велик. И тамошний египетский салтан с звездочеты зело таковому чуду дивляхуся… Уж и подлинно, матушка, не быть ли вскорости второму пришествию! увы нам, беззаконным! Матушкам: Манефе, Евфалии, Уалентине нижайше кланяюсь: напрасно вы, матушки, себя беспокоите, гостинцы нам высылать; помолитесь за нас, грешных, а мы вам завсегда, по силе-помощи, всем служить рады.
Раб ваш смиренный
Михаил Тебеньков.
– К тебе это писано?
– Какое же это письмо? Чтой-то будто я ни от кого таких писем не получивала!
– Да ты говори прямо: к тебе или не к тебе это письмо писано?
– А кто ж его, сударь, знает: ведь писать никому не запрещается – может, кому и вздумалось написать, только я ничего этого не получивала, и об чем там сказано, не знаю…
– Так и записать прикажешь?
– Так, батюшка, и запиши. Это точно что не знаю, не стану на себя лгать. Да и обычая у нас такого не бывало, чтоб переписываться: мы, батюшка, старухи старые, слепенькие, нам впору божественные книжки читать, а не то чтоб переписываться.