Голубиные перья. Рассказы - Джон Апдайк
Стенли мылся редко, живя среди людей, — понапрасну лить и пачкать воду казалось ему расточительством; теперь же он мылся часто, ведь чистая вода в ближнем ручье текла день и ночь, и расточительством было бы не пользоваться ею. Ручеек был глубиной лишь в несколько дюймов, а шириной — как раз по нему: чтобы окунуться, Стенли вытягивался на ложе из красного песка и гладкого песчаника и сам превращался в большой камень, а ручеек поначалу неловко топтался на месте, а потом холодно соглашался его омыть. Чтобы смочить спину, Стенли переворачивался вверх лицом и вглядывался в неистовой синевы прорехи на зеленом пологе листвы — так тонущий бросает последний взгляд в небо. Потом он вставал серебряным человеком и шел, роняя капли, обратно, чуть в гору, нагишом по теплой, свалявшейся мульче прошлогодних листьев. Ему приходило в голову построить запруду, но эта мысль ему претила. Стоячая вода непременно привлечет комаров. И еще он смутно опасался, что поток прорвет запруду и помчится через лес к морю, разглашая тайну его лесной жизни. К тому же, если в его распоряжении и не было естественной заводи, в которой он мог бы окунуться, хотя бы сидя на корточках, в его купании было важно, что каждый дюйм его тела, даже веки, осязал воду. Иначе он не мог бы без стыда идти по лесу, не был бы совершенно серебряным человеком.
Однажды, возвращаясь, он почувствовал, что за ним наблюдают; он думал, что причиной тому захороненные осколки зеркала, но потом увидел одиноко стоящего в море папоротника перед его домом испуганного мальчика — того, третьего. Мальчик заговорил первым. «Прошу прощения», пробормотал он и бросился бежать, а Стенли, охваченный внезапным страхом потери, боязнью быть не так понятым, кинулся вслед, верно, представляя собой жутковатое зрелище: в безмятежности древесных вертикалей мокрый тощий человек с бессловесно разинутым ртом и скачущим члеником. Мальчик бежал быстрее, и Стенли вскоре остановился. Сердце бешено стучало; казалось, оно пробежало на несколько шагов дальше и только потом вернулось под защиту дрожащей грудной клетки. Он удивлялся своему порыву, стыдился его. Эта внезапная погоня опрокинула месяцы тихого ожидания, ожидания — теперь он это сознавал — быть застигнутым врасплох. Он видел, что чудом уберегся от разрушительного смятения, ведь ученик подорвал бы его уязвимое одиночество и стал бы поглощать нектар его жизни быстрее, чем тот прибывал.
Теперь каждое утро он просыпался с ощущением, что его окликнули. Поначалу это было еле заметное чувство, сообщившее его пробуждению смутную тревогу с привкусом вины. По мере того как это чувство повторялось в последующие три утра, неслышный голос наполнялся мужественностью, настойчивостью и бесконечной добротой. Он не принадлежал его снам; Стенли хорошо знал свои сны, а этот зов пробивался снаружи. Он возникал, насколько Стенли мог судить, в миг между сном и явью. Но в то же время зов проникал и в сновидения — так звонок телефона в комнате ниже этажом проникает в сюжет любовного действа, — и призраки, перенесенные из его памяти о мире людей, подвергались осмеянию и становились призрачными вдвойне, то и дело разрушаемые упрямым сигналом. Желая расслышать голос, встретиться с ним без помех, напрямую постичь смысл его страстной настойчивости, Стенли засыпал, словно бежал на свидание. В наказание, две ночи голос не давал о себе знать. Робкий ученик, Стенли заключил, что голос не был реальным, а сам он, как и предсказывал Бернард, потихоньку сходил с ума. На следующее утро, когда стало светать, это ощущение в седьмой раз посетило его, на сей раз более мощное. Он вскочил, как по команде, раздавшейся в комнате, и понял, что зов был, наподобие утренней росы, конденсатом некоей реальности, существовавшей постоянно, и в дневные часы тоже. Стенли чувствовал, видел его как беспредельное совершенство всего сущего в мире; доскональная точность строения коры, слоистая прозрачность листьев, величественный ритм интервалов между древесными стволами — все было посланием, которое требовало отклика. От ответа он уйти не мог. И все же зов был столь тих и неназойлив, что отчетливо расслышать его было не проще, чем расслоить банкноту бритвенным лезвием, — Стенли когда-то читал, что фальшивомонетчики прибегают к такому трюку.
И хотя он отвлекся, занимаясь стряпней, завтракая, разрубая ствол упавшей березы, ощущение длилось, пело между ударами топора, пронизывало весь день. Становилось досягаемо конечное просветление, перехода к которому Стенли искал так давно; пелена вот-вот спадет; нужно только совсем успокоиться. Тогда это рассеянное в воздухе присутствие сконденсируется в слова и щедро вольется в его разум. Он вымылся, обсох, надел свежие, выстиранные в ручье рубаху и штаны, в линялые волокна которых вкрапились красноватые песчинки наподобие священной соли. Наконец он затих и успокоился, сев на широкий плоский порог; прислушался. Наполовину утопленный в лужице, собравшейся в овальной выбоине песчаника, лежал одинокий прутик. Ветерок