Аркадий Аверченко - Том 3. Чёрным по белому
С уважением к вам Н. Завидонская».
В тот же вечер я убедился, что мать Павлика была права: малютка «шел к женщинам скорее, чем к мужчинам». Когда я зашел за горячей водой на кухню, мне прежде всего бросилась в глаза массивная фигура Павлика. Он сидел, держа на коленях прислугу Настю, и, обвив руками Настину талию, взасос целовал ее шею и грудь. От этого Настя ежилась, взвизгивала и смеялась.
— Что ты делаешь? — бешено вскричал я. — Павлик! Убирайся отсюда!
Он выпучил глаза, всплеснул руками и захохотал.
— Вот оно что… Хо-хо! Не знал-с, не знал-с.
— Чего вы не знали? — грубо спросил я.
— Ревнуете-с? А еще женатый…
— Уходите отсюда и никогда больше не шатайтесь в кухне.
Вечером я писал его матери:
«Павлик ваш здоров, но скучает. Мы, признаться, не знали, что он такой крошка, иначе бы не взяли его к себе. Ведь оказалось, что Павлик ваш совсем младенец и даже только недавно отнятый от груди (сегодня мною); лучше бы его взять обратно, а? Мы бы и деньги вернули. Тем более что от молока он отказывается, а молоко с коньяком пьет постольку, поскольку в нем коньяк. Аппетит у него неважный… Вчера за весь день съел только гуся, двух жареных судаков и малюсенький бочоночек малосольных огурцов. Взяли бы вы его, а?»
Мать Павлика ответила телеграммой.
«Неужели трудно подержать мальчика до конца месяца? По тону вашего письма вижу, что вы чем-то недовольны. Странно… Если же он застенчивый ребенок, то это со временем пройдет. Я рада, что аппетит его неплох. Не скучает ли он по маме?»
Я пошел к «застенчивому ребенку». «Застенчивый ребенок» сидел в своей комнате, плавая в облаке табачного дыма, и доканчивал бутылку украденного им из буфета коньяку.
— Павлик! — сказал я. — Мама спрашивает: не скучаете ли вы по ней?
Он посмотрел на меня свинцовым взглядом:
— Какая мама?
— Да ваша же.
— А ну ее к черту!
— За что ж вы ее так?
— Дура! Куда она меня прислала? Тоска, чепуха. Девчоночек нет хороших. Настю — не трогай, того не трогай, этого не трогай… Другой бы давно уже за вашей женой приударил, однако я этого не делаю. Я, братец мой, товарищ хороший… Другой давно бы уже… Выпей, братец, со мной, черт с ними…
Я помолчал немного, размышляя.
— Ладно. Я пойду еще коньяку принесу. Выпьем, Павлик, выпьем, малютка.
Я принес свежую бутылку.
— А вот стакан ты, Павлик, сразу не выпьешь.
Он улыбнулся:
— Выпью!
Действительно, он выпил.
— А другой не выпьешь?
— Вот дурак-то. Выпью!
— Ну ладно. Умница. Теперь третий попробуй. Ну что? Вкусно? Что? Спать хочешь? Ну спи, спи, проклятый малютка. Будешь ты у меня знать…
* * *Я притащил с чердака огромную бельевую корзину, завернул Павлика в простыню и, согнув его надвое, засунул в корзину.
На голову ему положил записку:
«Прошу добрых людей усыновить бедного малютку. Бог не оставит вас. Крещен. Зовут Павликом».
Теперь этот несчастный подкидыш лежит в пустом вагоне товарного поезда и едет куда-то далеко-далеко на юг.
Боже, защитник слабых!.. Сохрани малютку…
Под облаками
IС самого раннего детства наибольшим моим удовольствием было устраивать какую-нибудь мистификацию. Первые мои мистификации — плод кроткого детского ума — не носили характера продуманности, замысловатости и сложности. Просто я изредка выскакивал из детской, мчался в кухню и кричал диким голосом:
— Агаф-фья, иди, тебя мама зовёт!
Кухарка легко поддавалась на эту удочку, шла к матери, а та её и не звала…
Потеха была невообразимая.
Или шёл я с невинным лицом в кабинет к отцу и сообщал ему, что его зовут к телефону.
Нужно ли говорить, что никто отца к телефону не звал, и простодушный старик тщетно по десяти минут орал у телефона:
— Кто у телефона? Кто звал? Да отвечайте же, черти вас разорви!
Вообще в это блаженное время младенчества и детства все мои мистификации. вращались вокруг того, что кто-то зовёт кого-то, кто-то имеет в ком-то нужду, а по расследовании выяснялось, что никто никого не звал и всё это мои хитрости.
Один раз в детстве совершил я оригинальную мистификацию, не похожую на «кто-то кого-то зовёт». Какой-то знакомый прислал с посыльным моей сестре коробку конфет. Я встретил этого посыльного на лестнице, взял конфеты и, залезши потом под какие-то дрова, целиком уничтожил всю коробку.
Вечером этот знакомый пришёл к нам в гости и тщетно дожидался благодарного словечка от сестры. Она его так и не поблагодарила, а он не решился спросить, получила ли она конфеты.
В периоде юности мистификации усложнились, приобрели некоторую яркость и блеск.
На дверях одного магазина я приклеил потихоньку большой плакат: «Вход посторонним строго воспрещается», и хозяин магазина, сидя целый день без покупателей, сильно недоумевал, куда они провалились.
У проходившего по улице пьяного я взял из рук газету, перевернул её вверх ногами и уверил беднягу, что вся газета напечатана вверх ногами. Он догнал газетчика и устроил ему страшный скандал, а я чуть не танцевал от удовольствия.
Но особенного блеска и красоты достигли мои мистификации, когда я перешёл из юношеского в зрелый возраст. По крайней мере, мне лично они очень нравились.
IIОднажды ко мне явился сын моих знакомых, великовозрастный верзила, и сообщил мне, что он устроил аэроплан.
— Летали? — спросил я.
— Нет, не летал.
— Боитесь?
— Нет, не боюсь!
— Почему же вы не летаете?
— Потому что он не летает! Если бы он летал, то, согласитесь, полетел бы и я.
— Может быть, чего-нибудь не хватает? — спросил я.
— Не думаю. Мотор трещит, пропеллер вертится, проволок я натянул столько, что девать некуда. И вместе с тем проклятая машина ни с места! Что вы посоветуете?
Я обещал заняться его делом и простился с ним.
Через час ко мне зашел журналист Семиразбойников.
Он тоже явился ко мне, чуть не плача, с целью поведать своё безысходное горе.
— Можешь представить, коллега Попляшихин сделал мне подлость. Я собирался на гребные гонки с целью дать потом отчёт строк на двести, а он написал мне подложное письмо от имени какой-то блондинки, которая просит меня быть весь день дома и ждать её. Понятно, я ждал её, как дурак, а он в это время поехал на гонки и написал отчёт, за который редактор его похвалил, а меня выругал.
— Что же ты хочешь? — спросил я.
— Нельзя ли как-нибудь написать?
— Можно, ступай и будь спокоен: я займусь твоим делом.
Он ушёл.
Это был день визитов: через час у меня сидел Попляшихин.
— Тебе ещё чего?
— Я подставил ножку этому дураку Семиразбойникову, а теперь, после гонок, редактор считает меня первым спортсменом в мире. Только знаешь что: я боюсь полететь.
— Откуда?
— Не откуда, а куда. Вверх. На аэроплане. Редактор требует, чтобы я взлетел на каком-нибудь аэроплане и дал свои впечатления. Понимаешь ли, это ново. А я боюсь.
— Ступай, — задумчиво сказал я, — иди домой и будь спокоен: я займусь твоим делом.
IIIНа другой день я усердно занялся полётом Попляшихина, и к обеду всё было готово.
Целая компания наших друзей сопровождала меня и Попляшихина, когда мы поехали к даче родителей великовозрастного верзилы, владельца аэроплана.
Был с нами и Семиразбойников, на которого то и дело оглядывался Попляшихин, как будто боясь, чтобы он не устроил ему какого-нибудь подвоха. Семиразбойников же был молчалив и сосредоточен.
Осмотрели хитрое сооружение. По наружному виду аэроплан был как аэроплан.
Мы взяли Попляшихина под руки, отвели в сторону и спросили:
— Вы подвержены головокружению?
— Гм… кажется, да, — сконфуженно ответил журналист.
— В таком случае я не могу вас взять, — сурово ответил верзила. — Вы начнёте кричать, хватать меня за руки и погубите нас обоих.
— О, боже, — закричал журналист, — а я обещал редактору полететь! Умоляю вас, возьмите меня. Хоть на немножко.
— Хотите полететь с завязанными глазами? — предложил я.
— Да ведь пропадет вся прелесть полёта.
— А что вам видеть? Главное — ощущение. Вы рискуете потерять полёт совершенно.
Попляшихин спросил верзилу нерешительно:
— А вы как думаете?
— С завязанными глазами я вас возьму, — по крайней мере, сидеть будете тихо.
— Берите, — махнул рукой Попляшихин.
Пропеллер, пущенный опытной рукой верзилы, затрещал, загудел и слился в один сверкающий круг. — Садитесь же, — скомандовал верзила.
Бледный Попляшихин подошел к нам, обнял меня и сказал, криво усмехаясь:
— Ну, прощай, брат!.. Свидимся ли?
— Мужайся, — посоветовал я.