Учебный плац - Зигфрид Ленц
— Если двое так единодушны, так полны решимости, они спокойно могут исходить из того, что с них начнется нечто новое, они спокойно могут настаивать на своем праве все самим испробовать и пренебречь чужим опытом, этим тягостным достоянием. Самое главное, что вы во многом заодно.
И в заключение шеф сказал:
— Хотите верьте, хотите нет, но тот, кому приходится противоборствовать всему миру — а иной раз так поступать приходится каждому, — наибольшего успеха достигнет, действуя вдвоем.
Шеф поднял свой бокал, а мы все встали и выпили за Ину и Гунтрама Глазера. После чего долго, долго не стихали аплодисменты, а потом мы стали хлопать в такт, когда Ина обняла шефа и так крепко к нему прижалась, что он потерял равновесие и ухватился за спинку стула. Гунтрам Глазер поблагодарил шефа, крепко пожав ему руку.
Дядя Гунтрама Глазера доброжелательно поглядывал на меня, я это чувствовал, хоть и не встречался с ним взглядом; он наблюдал за мной и вдруг спросил, не собираюсь ли я также жениться, но я ответил: «Не знаю». Тогда он еще спросил, не приглядел ли я себе кого-нибудь в Холленхузене, а я ответил: «Нет еще». Он посмотрел на меня озабоченно, не иначе, как если бы я, осторожничая, упустил нечто самое лучшее в мире, но потом ухмыльнулся и, кивнув в сторону Ины, сказал:
— Если набраться терпения… почти у каждой девушки есть двойник… если только набраться терпения.
Ах, Ина, после этих его слов я уже вовсе не осмеливался взглядывать на тебя.
Беда, именно со мной случилась эта беда; несмотря на боль, я вижу насмешливое выражение на лице Иоахима, вижу, как он пожимает плечами, чем хочет только сказать, что со мной надо быть ко всему готовым, при любых обстоятельствах, даже на свадьбе.
На второе подавали фазана в капусте с вином, летчик проследил за тем, чтобы блюдо с картофельным пюре, чтобы миска с соусом добрались до меня, он, возможно, догадывался о моем вечном голоде, так как настоял на том, чтобы я сразу же взял побольше, на всякий случай. Это был первый фазан, какого мне случилось есть, я отрезал порядочный кусок сухого мяса грудинки, макнул его в соус, подцепил кубик ананаса и даже глаза прикрыл, наслаждаясь приятнейшим вкусом. Ох, эта капуста с вином! Кто только ее к этому блюду придумал! Но, поскольку дядя обгрызал грудинку, я тоже взял свой кусок в руку, открутил, как он, бедро, отделил, как он, от мяса бледные жилы, только дробины, те я не смог, как он, собрать на краю тарелки, мне ни одна не попалась на зуб, возможно, я все их проглотил.
Никто не остерег меня от трубчатых костей фазана, я даже не знал, что у фазанов есть такие кости, которые легко ломаются и остры как иголки, они так остры, что поначалу, когда застревают в горле, человек ощущает лишь легкий укол, совсем легкую боль, при которой не ждешь никакой беды. Я только вздрогнул, когда расщепленная кость вонзилась кончиком мне в горло, поначалу ощутил лишь какое-то сопротивление при глотании; я решил, что все пройдет, если я буду и дальше как следует глотать, что эта помеха скользнет вниз вместе с капустой и ананасными кубиками, но, сколько я ни глотал, не разжевывая, кусков, осколок не высвобождался, он так и застрял в горле. Потом боль распространилась, застучала, стала волнами перекатываться в голове, а в том месте, где торчала косточка, начало жечь, меня словно кипятком обжигало, от чего слезы наворачивались на глазах, не помогло даже, когда я попытался охладить жар стаканом сельтерской. Горло раздувалось, перестук нарастал, я давился и, непроизвольно видимо, дернул скатерть, опрокинул при этом бокал, хотел что-то сказать и не мог, тут летчик заметил, что со мной что-то неладно, и сразу же догадался, чем все вызвано.
Ничего не помогало — ни сухой хлеб, за которым он послал, ни похлопывание, ни большой стакан сельтерской, мое горло было заперто, я втягивал воду и давился, и тут услышал, как женский голос сказал:
— Он уже бледнеет, этот молодой человек.
Ину я увидел точно в тумане, она вскочила и с тревогой поглядела на меня, и еще я увидел, как шеф поднялся и пошел вдоль длинного стола к середине зала. Вместе с доктором Оттлингером они вывели меня, Макс вдогонку ободряюще ущипнул меня, Иоахим проводил меня насмешливой ухмылкой, и вот я уже лежу в широком кресле, руками сжимаю ручки, голова покоится на спинке, а надо мной — лицо доктора Оттлингера. Ни слова, он не сказал ни слова; когда он хотел, чтобы я раскрыл рот шире, он просто разжимал его пальцами; как он вытащил костяной осколок из моего горла, я и теперь не знаю; зато помню, что подавил позыв к рвоте и не переполнил раковину в конторе «Немецкого дома» блевотиной.
Ах, Ина, охотнее всего я улизнул бы, к остову лодки или в мой сарай, я не хотел больше показываться на твоей свадьбе, и, сидя довольно долго один в конторе, я надеялся, что вы обо мне забыли, но вдруг кто-то погладил меня по голове, это был шеф. Он был неразговорчив, сказал только, что три порции фруктового мороженого ждут меня, и уж с гарантией без костей, с этими словами он потянул меня из кресла и повел назад к вам, не на мое старое место, а к стулу рядом с Максом, который пил все время только красное вино и потел, и не отрывал от тебя взгляда, потому что ты казалась ему совсем чужой и прекрасной.
Да, Эвальдсен, я готов, на моей стороне я натянул сеть, теперь на наш навес опять можно любоваться.
Рокот, глухой нарастающий рокот, который поднимается над горизонтом, словно бы запущена сотня сильных моторов, — такой это звук.
— Видишь, Бруно, вон там, в направлении Шлезвига?
Да, теперь я их вижу, это самолеты.
— Маневры, — говорит Эвальдсен, — начались большие маневры, прошлую ночь по Холленхузену проходили танки, наш дом дрожал, но вы, сдается, ничего не заметили.
Как равномерно они приближаются, эти тяжелые, темные самолеты, они приближаются, летя против ветра, клочья облаков остаются за ними, от стекол их кабин отскакивают искры отраженного солнечного света. Летят самолеты не очень высоко, их точно пятнадцать, этих самолетов, у некоторых двойной удлиненный фюзеляж, а корпус в середине смахивает на неуклюжую сигару.
— Куда это они