Законы границы - Хавьер Серкас
Автосервис находился на другом конце города, на выезде, ведущем в аэропорт по Барселонскому шоссе. Не помню, о чем мы беседовали в пути, но уже за городом, огибая Форнельс-парк, Каньяс завел речь об одном из своих клиентов, недавно поступившем в тюрьму, — бывшем работнике автозаправки, которому мы оказывали всяческую поддержку и защиту. Потом вспомнил о Гамальо, который был последним его клиентом, пользовавшимся подобными особыми условиями. У меня создалось впечатление, будто он специально упомянул о том человеке, чтобы перевести разговор на Гамальо. Адвокат признался мне, что его удручало произошедшее с Гамальо и ему было жаль, что тот не смог провести последние годы своей жизни на свободе. Потом он добавил: «По крайней мере, у нас с вами совесть чиста. Ведь мы сделали для него все что могли». Я ничего не ответил. Мы ехали между двумя рядами мастерских и стоянками автодилеров, затем свернули направо в переулок, к автосервису «Рено». Каньяс остановил машину у входа и продолжил: «Мне кажется, что это так. В данном случае почти у всех совесть чиста. Ему предоставлялось множество возможностей, но он ими не воспользовался. Во всем виноват он сам, а не мы». Я уловил странное несоответствие между его успокоительными словами и тревожным взглядом. У меня мелькнула мысль: была ли наша встреча в тюрьме случайной или спланированной Каньясом? Действительно ли была спокойна совесть того, кто твердил, что она спокойна? Не винил ли себя человек, упорно пытавшийся оправдаться, хотя никто его не думал обвинять? Я смутно ощутил муки Каньяса, решив, что пока не удалось вырваться из этого лабиринта и наш разговор с ним не являлся случайностью. Он надеялся получить от меня слова поддержки.
Я снова почувствовал жалость к нему и к себе и разозлился из-за этого. «Помните, что я сказал вам о Гамальо, когда мы впервые говорили о нем? — спросил я. — А ведь я оказался прав. Да, нашей вины в этом провале нет. Однако вам нужно оставить наконец свое заблуждение: у Гамальо вообще не было шансов. Ни единого. Мы предоставили ему все возможности, но он ими не воспользовался. Вы были его другом и можете понять это лучше, чем кто-либо другой. Вы понимаете это?»
Я кинул взгляд внутрь автосервиса. Оставалось буквально несколько минут до его закрытия, и в застекленном офисе находился лишь один механик, перебиравший бумаги. Я вздохнул и отстегнул ремень безопасности. «Позвольте сказать вам одну вещь, адвокат, — произнес я и подождал, пока он заглушит двигатель, прежде чем продолжить: — Я говорил вам когда-нибудь, что я из Толедо? Мои родители тоже оттуда. Мать умерла, когда мне исполнилось пять лет. У отца не было родственников, и он больше не женился, поэтому ему пришлось самому взять на себя заботу обо мне. Он был уже немолод, и за плечами у него была война — проигранная война. А после нее к тому же он провел несколько лет в тюрьме. Отец работал в магазинчике скобяных изделий неподалеку от площади Сокодовер, и после школы я всегда отправлялся к нему. Садился на табурет перед столиком у прилавка и делал уроки, дожидаясь, пока отец закончит свою работу и мы пойдем домой. Это повторялось каждый день в течение десяти лет. Потом, незадолго до своего шестнадцатилетия, я получил стипендию и поехал заканчивать школу в Мадриде. Сначала я очень скучал по отцу и своим друзьям, но когда началась учеба в университете, у меня пропало желание возвращаться в Толедо. Конечно, я любил отца, но немного стыдился его. А вскоре наступил момент, когда я стал стремиться видеть его как можно реже. Мне нравилась жизнь в Мадриде, а отец жил в Толедо. Я чувствовал себя победителем, а он в моих глазах являлся неудачником. Я был благодарен отцу за то, что он меня вырастил, и если бы он не умер так рано, позаботился бы о том, чтобы он ни в чем не нуждался в старости. Однако я не чувствовал себя в долгу перед ним, не считал, что отец имел для меня какое-то значение или оказал на меня какое-либо влияние. В общем, обычная история между родителями и детьми. Зачем я вам все это рассказываю? — Я сделал паузу и снова взглянул на автосервис: дверь его все еще была открыта, и механик еще не ушел из застекленного офиса. — Я рассказываю вам это потому, что мой отец никогда не говорил мне, что хорошо, а что плохо, — продолжал я. — В этом просто не было необходимости. Прежде чем я вообще начал что-либо понимать в жизни, я уже знал, что хорошо — это ходить каждый вечер в скобяную лавку, делать уроки, сидя на табурете рядом с отцом, и ждать, пока магазинчик закроется. К «плохому» могло относиться все что угодно, но я точно знал, что именно было хорошо». Я снова помолчал, но на сей раз не кинул взгляд в сторону автосервиса, а продолжал смотреть на Каньяса. В конце концов я заключил: «Гамальо никто не учил ничему этому, адвокат. Его учили противоположному. Но кто может поручиться, что это было неправильно? Кто может с уверенностью сказать, что в случае Гамальо то, что мы называем добром, являлось злом, а то, что мы называем злом, было добром? Вы уверены, что добро и зло одинаковы абсолютно для всех людей? Мог ли Гамальо вообще стать другим? Каковы были шансы у мальчишки, родившегося в бараке и в семь лет попавшего в исправительный дом, а в пятнадцать — в тюрьму? Никаких. Разве что если бы произошло чудо. Но с Гамальо не вышло никакого чуда. Вы попытались совершить его, но оно не случилось. Вы абсолютно правы: никакой вашей вины в этом нет».
Адвокат ничего не ответил: он лишь потряс головой, словно соглашаясь с моими словами или просто не желая с ними