Избранное в двух томах. Том I - Варлам Тихонович Шаламов
Очередную партию пойманных, изловленных, разоблаченных арестантов заталкивали в «черный ворон». Хирург прощался со своим другом – того увозили.
А Голубев стоял рядом с хирургом. И когда машина уползла, поднимая облака пыли, и скрылась в горном ущелье, хирург сказал, глядя в глаза Голубева, сказал про своего друга, уехавшего на смерть: «Сам виноват. Приступ острого аппендицита – и остался бы здесь».
Голубев хорошо запомнил эти слова. Запомнил не мысль, не суждение. Это было зрительное воспоминание: твердые глаза хирурга, мощные облака пыли…
– Тебя ищет нарядчик, – подбежал кто-то, и Голубев увидел нарядчика.
– Собирайся! – В руках нарядчика была бумажка-список. Список был небольшой.
– Сейчас, – сказал Голубев.
– На вахту придешь.
Но Голубев не пошел на вахту. Держась обеими руками за правую половину живота, он застонал, заковылял в сторону санчасти.
На крыльцо вышел хирург, тот самый хирург, и что-то отразилось в его глазах, какое-то воспоминание. Может быть, пыльное облако, скрывающее автомашину, увозившую навсегда друга хирурга.
Осмотр был недолог.
– В больницу. И вызывайте операционную сестру. Ассистировать вызывайте врача с вольного поселка. Срочная операция.
В больнице, километрах в двух от зоны, Голубева раздели, вымыли, записали.
Два санитара ввели и посадили Голубева на операционный стол. Привязали его к столу холщовыми лентами.
– Сейчас будет укол, – услышал он голос хирурга. – Но ты, кажется, парень храбрый.
Голубев молчал.
– Отвечай! Сестра, поговорите с больным.
– Больно?
– Больно.
– Так всегда с местной анестезией, – слышал Голубев голос хирурга, объясняющий что-то ассистенту. – Одни слова, что обезболивание. Вот он…
– Еще потерпи!
Голубев дернулся всем телом от острой боли, но боль почти мгновенно перестала быть острой. Хирурги что-то заговорили наперебой, весело, громко. Операция шла к концу.
– Ну, удалили твой аппендикс. Сестра, покажите больному его мясо. Видишь? – Сестра поднесла к лицу Голубева змееобразный кусочек кишки размером с полкарандаша.
– Инструкция требует показать больному, что разрез сделан недаром, что отросток действительно удален, – объяснял хирург вольнонаемному своему ассистенту. – Вот для вас и практика небольшая.
– Я вам очень благодарен, – сказал вольнонаемный врач, – за урок.
– За урок гуманности, за урок человеколюбия, – туманно выразился хирург, снимая перчатки.
– Если что-нибудь такое – вы меня обязательно вызывайте, – сказал вольнонаемный врач.
– Если что-нибудь такое – обязательно вызову, – сказал хирург.
Санитары, выздоравливающие больные в чиненых белых халатах, внесли Голубева в больничную палату. Палата была маленькая, послеоперационная, но операций в больничке было немного, и сейчас там лежали вовсе не хирургические больные. Голубев лежал на спине, бережно касаясь бинта, замотанного наподобие набедренной повязки индийских факиров, каких-то йогов. Такие рисунки Голубев видел в журналах своего детства, а после чуть не целую жизнь не знал – есть такие факиры или йоги в действительности или их нет. Но мысль об йогах скользнула в мозгу и исчезла. Волевое напряжение, нервное напряжение спадало, и приятное чувство исполненного долга переполняло тело Голубева. Каждая клетка его тела пела, мурлыкала что-то хорошее. Это была передышка в несколько дней. От отправки в каторжную неизвестность Голубев пока избавлен. Это – отсрочка. Сколько дней заживает рана? Семь-восемь. Значит, через две недели снова опасность. Две недели – срок очень далекий, тысячелетний, достаточный для того, чтобы приготовиться к новым испытаниям. Да ведь срок заживления раны – семь-восемь дней по учебнику и первичным протяжениям, как сказали врачи. А если рана загноится? Если наклейка, закрывающая рану, отстанет от кожи раньше времени? Голубев бережно прощупал наклейку, твердую, уже подсыхающую, пропитанную гуммиарабиком марлю. Прощупал сквозь бинт. Да… Это – запасной выход, резерв, еще несколько дней, а то и месяцев. Если понадобится. Голубев вспомнил большую приисковую палату, где он лежал с год назад. Там чуть не все больные ночью отматывали свои повязки, подсыпали спасительную грязь, настоящую грязь с пола, расцарапывали, растравляли раны. Тогда эти ночные перевязки у Голубева – новичка – вызывали удивление, чуть не презрение. Но год прошел, и поступки больных стали Голубеву понятны, вызывая чуть не зависть. Теперь он может воспользоваться тогдашним опытом. Голубев заснул и проснулся оттого, что чья-то рука отогнула одеяло с лица Голубева. Голубев всегда спал по-лагерному, укрываясь с головой, стараясь прежде всего согреть, защитить голову. Над Голубевым склонилось чье-то очень красивое лицо – с усиками и прической под польку или под бокс. Словом, голова была вовсе не арестантская, и Голубев, открыв глаза, подумал, что это – воспоминание вроде йогов или сон – может быть, страшный сон, а может быть, и не страшный.
– Фраерюга, – прохрипел разочарованно человек, закрывая лицо Голубева одеялом. – Фраерюга. Нет людей.
Но Голубев, отогнув одеяло бессильными своими пальцами, поглядел на человека. Этот человек знал Голубева, и Голубев знал его. Бесспорно. Но не торопиться, не торопиться узнавать. Нужно хорошо вспомнить. Вспомнить все. И Голубев вспомнил. Человек с прической под бокс был… Вот человек снимет у окна рубашку сейчас, и Голубев увидит на его груди клубок переплетающихся змей. Человек повернулся, и клубок переплетающихся змей явился перед глазами Голубева. Это был Кононенко, блатарь, с которым Голубев был вместе на пересылке несколько месяцев назад, многосрочник-убийца, видный блатарь, который несколько лет уже «тормозился» в больницах и следственных тюрьмах. Как только приходил срок выписки, Кононенко убивал на пересылке кого-нибудь, все равно кого, любого фраера – душил полотенцем. Полотенце, казенное полотенце было любимым орудием убийства у Кононенко, его авторским почерком. Его арестовывали, заводили новое дело, снова судили, добавляли новый двадцатипятилетний срок ко многим сотням лет, уже числящимся за Кононенко. После суда Кононенко старался попасть в больницу «отдохнуть», потом снова убивал, и все начиналось сначала. Расстрелы блатарей были тогда отменены. Расстреливать можно было только «врагов народа», по пятьдесят восьмой.
«Сейчас Кононенко в больнице, – размышлял Голубев спокойно, – а каждая клетка тела радостно пела и ничего не боялась, веря в удачу. – Сейчас Кононенко в больнице. Проходит больничный «цикл» зловещих своих превращений. Завтра, а может быть, послезавтра по известной программе Кононенко – очередное убийство». Не напрасны ли все стремления Голубева – операция, страшное напряжение воли. Вот его, Голубева, и придушит Кононенко как очередную свою жертву. Может быть, не нужно было и уклоняться от отправки в каторжные лагеря, где прикрепляют «бубновый туз» – прикрепляют пятизначный номер на спине и дают полосатую одежду. Но зато там не бьют, не растаскивают «жиры». Зато там нет многочисленных Кононенок.
Койка Голубева была у окна. Напротив него лежал Кононенко. А у двери, ногами в ноги Кононенко, лежал третий. И лицо этого третьего Голубев видел хорошо, ему не надо было поворачиваться, чтобы увидеть это лицо. И этого больного Голубев знал. Это был Подосенов, вечный больничный житель.
Открылась дверь, вошел фельдшер с лекарствами.
– Казаков! – крикнул