Лев Толстой - Том 9. Анна Каренина
В 60-е годы, в период реформ и социального кризиса, Толстой написал «Войну и мир», где «мысль народная» озаряла историю. «Мысль семейная» романа «Анна Каренина», написанного в 70-е годы, осветила внутреннюю жизнь русского общества, когда с особенной остротой был поставлен вопрос о будущем страны и народа.
Деятели освобождения, благородные и мужественные шестидесятники, верили в возможность и необходимость уничтожения рабства, у них были силы для борьбы и ясное сознание целей. Но десять лет реформ показали, что крепостничество крепко сидит в самом укладе русской жизни и уживается с новыми формами буржуазного стяжания. Устои нового времени оказались непрочными. Появилась новая черта общественного сознания, которую Блок метко назвал «семидесятническим недоверием и неверием»[130].
Эту коренную черту общественного сознания Толстой уловил в психологии современного человека, и она вошла в его роман как характерная примета переходного времени.
«Все смешалось» — формула лаконичная и многозначная, которая определяет тематическое ядро романа, охватывает общие закономерности эпохи и частные обстоятельства семейного уклада.
Жизнь, лишенная оправдания, выходит из повиновения, как та стихия — метель и ветер, которые рванулись навстречу Анне и «заспорили с ней о двери». Так или иначе, но то же чувство испытывают и все другие герои романа. Левин, занятый хозяйством в своем имении, чувствует во всем присутствие стихийной, злой силы, которая противилась ему. Каренин сознает, что все его начинания не достигают желаемой цели. Вронский растерянно замечает, что жизнь складывается «не по правилам».
«Анна Каренина» — энциклопедический роман. Дело здесь, конечно, не в полноте и не в количестве «примет времени». Целая эпоха с ее надеждами, страстями, тревогами отразилась в книге Толстого. В своем романе Толстой вывел художественную формулу этой исторической эпохи. «У нас теперь, когда все это переворотилось и только укладывается, вопрос о том, как уложатся эти условия, есть только один важный вопрос в России…» Такова его общая мысль («мне теперь так ясна моя мысль»), которая определяет и замысел романа, и его художественную структуру, и его историческое содержание.
По сути дела, Толстой определил этими словами «перевал русской истории» — от падения крепостного права до первой русской революции.
Значение этих слов отметил В. И. Ленин в статье «Л. Н. Толстой и его эпоха»: «У нас теперь все это переворотилось и только укладывается, — трудно себе представить более меткую характеристику периода 1861–1905 годов»[131]. 70-е годы, когда создавался роман, постепенно приближали Толстого к разрыву с дворянством, «со всеми привычными взглядами этой среды…»[132].
Это подспудное движение чувствуется и в развитии сюжета, и в трактовке характера Левина, который сознает «несправедливость своего избытка в сравнении с бедностью народа».
«Анна Каренина» — одна из великих книг мировой литературы, роман общечеловеческого значения. Невозможно себе представить европейскую литературу XIX века без Толстого. Он завоевал мировую известность и признание своей глубокой народностью, проникновением в драматические судьбы личности, преданностью идеалам добра, непримиримостью к общественной несправедливости, социальным порокам собственнического мира.
Глубоко национальный по своим истокам, роман Толстого неотделим от истории России. Вызванная к жизни русской действительностью определенной эпохи, «Анна Каренина» оказалась близкой и понятной читателям разных стран и народов.
2
Впервые мысль о сюжете «Анны Карениной» возникает у Толстого еще в 1870 году. «Вчера вечером он мне сказал, — пишет Софья Андреевна в своем дневнике 24 февраля 1870 года, — что ему представился тип женщины, замужней, из высшего общества, но потерявшей себя. Он говорил, что задача его сделать эту женщину только жалкой и не виноватой и что как только ему представился этот тип, так все лица и мужские типы, представлявшиеся прежде, нашли себе место и сгруппировались вокруг этой женщины. «Теперь мне все выяснилось», — говорил он»[133].
До 1873 года об «Анне Карениной» Толстой больше не упоминал. Он изучал греческий язык, переводил Эзопа и Гомера, ездил в самарские степи, составлял свою «Азбуку», собирал материалы для романа о Петре Первом… Как будто не хватало какого-то толчка, случая, чтобы наконец решиться на новый большой художественный труд. И такой случай вскоре представился. То, что произошло, самому Толстому казалось неожиданным.
«Под великим секретом» он рассказал H. H. Страхову: «Все почти рабочее время нынешней зимы <1872 года> я занимался Петром, то есть вызывал духов из того времени, и вдруг — с неделю тому назад… жена принесла снизу «Повести Белкина»… Я как-то после работы взял этот том Пушкина и, как всегда (кажется, седьмой раз), перечел всего, не в силах оторваться, и как будто вновь читал. Но мало того, он как будто разрешил все мои сомнения. Не только Пушкиным прежде, но ничем я, кажется, никогда я так не восхищался. Выстрел, Египетские ночи, Капитанская дочка!!! И там есть отрывок Гости собирались на дачу[134].
Я невольно, нечаянно, сам не зная зачем и что будет, задумал лица и события, стал продолжать, потом, разумеется, изменил, и вдруг завязалось так красиво и круто, что вышел роман… роман очень живой, горячий и законченный, которым я очень доволен…» (т. 62, с. 16). Уже в 1873 году Толстому казалось, что роман «начерно окончен» и нужно всего каких-нибудь две недели, чтобы он был «готов». Однако работа продолжалась, с большими перерывами, еще целых пять лет, до 1878 года, когда наконец «Анна Каренина» вышла отдельным изданием.
Толстой не принадлежал к тем писателям, которые создают сразу основной корпус своих сочинений, а затем лишь совершенствуют и дополняют его подробностями[135]. Под его пером все изменялось от варианта к варианту так, что возникновение целого оказывалось результатом «незримого усилия», или вдохновения.
Невозможно иногда угадать в первоначальных набросках тех героев, которых мы знаем по роману.
Вот, например, первый очерк внешнего облика Анны и ее мужа. «Действительно, они были пара: он прилизанный, белый, пухлый и весь в морщинах; она некрасивая, с низким лбом, коротким, почти вздернутым носом и слишком толстая. Толстая так, что еще немного, и она стала бы уродлива. Если бы только не огромные черные ресницы, украшавшие ее серые глаза, черные огромные волоса, красившие лоб, и не стройность стана и грациозность движений, как у брата, и крошечные ручки и ножки, она была бы дурна» (т. 20, с. 18).
Есть что-то отталкивающее в этом портрете. И как не похожа Анна из черновиков на образ Анны в завершенном тексте романа: «Она была прелестна в своем простом черном платье, прелестны были ее полные руки с браслетами, прелестна твердая шея с ниткой жемчуга, прелестны вьющиеся волосы расстроившейся прически, прелестны грациозные легкие движения маленьких ног и рук, прелестно это красивое лицо в своем оживлении…» И лишь в последней фразе этого описания мелькнуло что-то от первоначалыюго наброска: «но было что-то ужасное и жестокое в ее прелести».
И в Балашове, предшественнике Вронского, в черновых вариантах романа, кажется, нет ни одной привлекательной черты. «По странному семейному преданию, все Балашовы носили серебряную кучерскую серьгу в левом ухе и все были плешивы… И борода, хотя свежо выбритая, синела по щекам и подбородку» (т. 20, с. 27). Невозможно себе представить Вронского в окончательном тексте романа не только в таком облике («кучерская серьга»), но и в такой психологической манере.
Толстой набрасывал какой-то «условный», предельно резкий схематический очерк, который должен был на последующей стадии работы уступить место сложной живописной проработке деталей и подробностей так, чтобы целое совершенно изменилось. Он назвал Каренина «белым», а Балашова назвал «черным». «Она тонкая и нежная, он черный и грубый», — пишет Толстой в черновиках об Анне и Балашове (т. 20, с. 27). «Черный» — «белый», «нежная» — «грубый», — в этих общих понятиях намечается контур сюжета.
Каренин на первых стадиях работы овеян сочувственным отношением Толстого, хотя он и его рисует несколько иронично. «Алексей Александрович не пользовался общим всем людям удобством серьезного отношения к себе ближних. Алексой Александрович, кроме того, сверх общего всем занятым мыслью людям, имел еще для света несчастие носить на своем лице слишком ясно вывеску сердечной доброты и невинности. Он часто улыбался улыбкой, морщившей углы его глаз, и потому еще более имел вид ученого чудака или дурачка, смотря по степени ума тех, кто судил о нем» (т. 20, с. 20).