Собрание сочинений. Том 1. 1980–1987 - Юрий Михайлович Поляков
– Вот он, макулатурщик! – язвительно представил своего внука Чаругин. – В американском бушлате ходит!
– А кто со штатниками на Эльбе обнимался? – улыбчиво ответил парень и вежливо добавил: – Здравствуйте!
Ивченко поглядел на него с ненавистью и, почти оттолкнув плечом, зашел в кабинку, на стенках которой в сжатых и выразительных фразах была отражена интимная жизнь всего подъезда.
Мы шли по вечернему городу вдоль освещенных витрин, уставленных символами изобилия – пирамидами консервных банок. Навстречу нам попалась крепко обнявшаяся, совсем еще юная парочка, а следом, точно предостережение влюбленным, усталая женщина проталкивала сквозь толпу детскую коляску.
– Андрей Михайлович, – после долгого задумчивого молчания заговорил Ивченко, – а может быть, в самом деле не стоит ребятам рассказывать про макулатуру?
– Боишься, не поймут? А ведь вранье начинается с монополии на правду. И потом, дорогой товарищ, ты же не скрыл от друзей все, что слышал в кабинете директора!
– Я должен был сказать…
– Ты очень боишься Кирибеева? Только честно!
– Да, боюсь, – с вызовом ответил Леша. – Вы же ничего не знаете!
– Почему – ничего? Про «банду четырех» знаю…
Шеф-координатор группы «Поиск» ничего не ответил. Честно говоря, я его понимал. У нас в классе тоже был свой Кирибеев – некий Воронков, мрачный, прыщавый парень с синей пороховой наколкой на руке. Учителя делали вид, что его не существует, но он существовал, держал в страхе всю школу, и однажды на моих глазах в кровь избил какого-то парня-десятиклассника. Прибежавший на крик учитель труда спросил у меня: «Кто это сделал?» И я, член комитета комсомола, любимец педагогического коллектива, забормотал что-то невразумительное, другими словами, дал ложные показания; пострадавший тоже уверял, будто просто поскользнулся и упал. Воронков поглядел на меня с дружеским презрением и с тех пор при встрече всегда протягивал мне свою влажную и холодную ладонь, и я неизменно пожимал его руку, испытывая одновременно чувство стыда, гадливости и облегчения. Рассказывали, что Воронков избивает собственную мать, и она однажды плакала в кабинете директора, умоляя отправить родного сына в колонию…
– Как ты думаешь, – спросил я Ивченко, – Кирибеев любит свою мать?
– Да, любит, – твердо ответил он. – Кирибеев даже с отцом из-за нее дерется… Помните, он с синяками в школу приходил?
– Помню… А «рыбу» принес Расходенков?
– Я не могу вам ответить, – глядя под ноги, твердо проговорил Леша.
– Почему?
– Мы так решили.
– За что вы на меня обиделись?
– Вы бегали жаловаться Фоме.
– Кому? Не понял?..
– Станиславу Юрьевичу.
– А если это называется поставить в известность руководство? Трудовую дисциплину никто не отменял…
– Я пытался объяснить это ребятам, но они считают, что вы нас заложили…
– А они не говорили, что я шестерю?
– Чего? – не понял Ивченко.
– Ничего!
– Андрей Михайлович, я вас понимаю, но так решило большинство…
– Голосование у вас было тайное или открытое?
– Вы надо мной смеетесь! – сказал Леша и остановился.
– Мне не до смеха, – отозвался я, продолжая идти вперед, и шеф-координатор поплелся следом. – Что, собственно, ты так бьешься за Кирибеева? Ты без него жить не можешь?
– Я его ненавижу…
– Тогда будь честным до конца, скажи об этом завтра на собрании!
– Нет… Извините… Вы поработаете до конца года и уйдете, а мне еще целый год учиться…
– Тебе, Леша, еще целую жизнь жить, а это важнее! Коллективный разум и коллективная трусость – вещи разные…
– Хорошо говорите, Андрей Михайлович! Говорите еще!
– На том стоим! – скромно улыбнулся я.
– Вот именно… Всем же известно, что вы Лебедева еще с института знаете, а Фома – вообще ваш друг! Вы думаете, мы ничего не видим? Видим! У вас своя команда, у нас своя! И за Кирибеева мы будем драться!
– А что вы еще видите? – зло поинтересовался я.
– Видим, что слова все кругом говорят правильные, а жизнь все равно несправедливая!
– Например? – спросил я.
– Вам пример из истории или из современности?
– Лучше из истории…
– Пожалуйста! Почему даже после смерти Пустыреву не везет? Почему одним – все, а другим – ничего? Говорят, двести человек закрыли грудью амбразуру, и кое-кто даже раньше, чем Матросов. Почему я знаю только Матросова? Он что, лучше всех на амбразуру бросился? Значит, выходит: как ни живи, как ни погибни – все зависит от случайности, от «шланга», который взял и оттащил воспоминания в макулатуру?!
– Но ведь в воспоминаниях ничего не было…
– А если бы было? А если бы это был роман? Тогда что?!
– Погоди… Давай по порядку! – обстоятельно и спокойно ответил я. – Посмертная слава – действительно дело капризное и часто зависит от случайности. Но ведь, дорогой мой Леша, подвиг мы совершаем прежде всего для себя, только потом – для людей!
– Не знаю… Нас учат жить для людей, а не для себя! – с трудом выслушав до конца мой монолог, ответил шеф-координатор.
– Демагогию ты оставь Расходенкову, – не унимался я. – Вот послушай: однажды меня вызвал главный редактор и поручил написать очерк о парне, который в Афганистане повторил подвиг Матросова…
– А вы, Андрей Михайлович, в Афгане были?
– Не довелось…
– Но очерк вы, конечно, написали?..
– Написал…
– Если мне доведется там побывать, я обязательно пришлю вам письмо, поделюсь впечатлениями…
– Почему ты так со мной разговариваешь?
– Потому что мы с вами не по садам Лицея прогуливаемся!
– Не понял? – Теперь я уже остановился и постарался совладать с искушением ответить ударом на удар, попытался, но не смог. – Ты зря стараешься! – Мне удалось сказать это очень ласково, даже по-отечески. – Вика Челышева никогда не оценит твоего прилежания!
Ивченко замер и поглядел на меня с удивлением. Так несмышленые дети, нечаянно поранившись, смотрят на красивые брусничные капли крови и ничего не понимают, а потом, вдруг почувствовав боль, начинают горько плакать. Шеф-координатор резко повернулся и зашагал прочь, натягивая на голову капюшон, совершенно ненужный в такой теплый вечер.
Мимо устало торопились люди: одни, чтобы остаться здесь, в черте Садового кольца, другие – чтобы, постепенно редея, двинуться к Окружной дороге, третьи – чтобы сесть в пригородные поезда и через полтора часа плечом – руки заняты сумками – открыть калитку своего дома. Завтра утром все они потекут в обратном направлении, скапливаясь, сгущаясь, точно армия восставших холопов на пути к стольному граду…
Я сочувственно посторонился: две женщины в черных газовых косынках, занимая почти весь тротуар, бережно и скорбно несли похоронный венок. Даже встречная дворняжка испуганно заметалась перед ними и наконец, сообразив, прыгнула между пластмассовыми цветами, точно сквозь цирковой