Григорий Федосеев - Смерть меня подождёт (обновлённая редакция)
Лагерь разбудил крик взматеревших крохалей, первое лето увидевших беспокойный мир. Ещё нет солнца. Хвоя, палатки, песок мокры от ночного дождя. По небу медленно плывут разорванные тучи зловещего багрово-красного цвета.
Плот сопровождать будут Хетагуров и Пресников. Последний вернётся с рабочими на двух долблёнках, уже закупленных в Удском для Лебедева.
Садимся завтракать.
— Филька, опять дрыхнешь! — кричит Лебедев.
— Его нет, до рассвета куда-то ушёл, — поясняет Евтушенко.
— Опять что-нибудь затеял! На работу не добудишься, а на выдумки и сон его не берёт!
В лучах восхода тает утренняя дымка. Все собрались на берегу. Где-то бранятся кедровки, да плещется перекат под уснувшим над ним туманом. В заливчике на лёгкой зыби качается плот. Посредине на нём лежит Василий Николаевич с откинутой головой. Я опускаюсь к нему, припадаю к лицу. Он мужественно прощается. Это успокаивает меня. За мною подходят остальные.
Тяжёлое молчание обрывает Хетагуров:
— Счастливо оставаться, нам пора!
Мы жмём ему руку, прощаемся. Но не успел он с Пресниковым подойти к вёслам, как из чащи выскакивает запыхавшаяся Бойка. Видно, бежала издалека, торопилась. Вскочив на плот, она начинает быстро-быстро облизывать лицо Василия, а сама не отдышится. И тут больной не выдерживает, прижимает собаку, рыдает.
Мы, онемевшие, расстроенные, не знаем, чем успокоить его. А впрочем, зачем! Пусть выплачется…
На плот поднимается Трофим, хватает Бойку, оттаскивает её от Василия Николаевича. Собака вырывается, грозится зубастой пастью, цепляется когтями за брёвна, хочет остаться.
И вдруг до слуха доносится грохот камней. Мы все разом оглядываемся. Из леса выскакивает Филька с охапкой цветов, кое-как, наспех сложенных.
… Чуть не прозевал! — кричит он издали и, увидев сцену с Бойкой, шагом подходит к плоту.
Как неумело держат его руки цветы, как неловко он себя чувствует с ними, точно несёт тяжёлый груз.
— Дядя Вася, это… — и Филька вдруг теряет дар речи. Он прыгает на плот, бережно кладёт цветы на спальный мешок, молча сходит на гальку.
— Отталкиваемся! — командует Хетагуров, Плот медленно отходит от берега. Василий Николаевич всё ещё плачет. Мы стоим молча. Так и остался в памяти на всю жизнь дикий берег Маи, цветы и суровые лица людей, провожающих своего товарища. И мне почему-то вдруг вспомнилась другая, давняя картина, которую я наблюдал в Николаевске. На покой уходил пароход, бороздивший более пятидесяти лет воды Амура, переживший революцию, помнящий былые времена золотой горячки на Дальнем Востоке. Он был старенький-старенький, весь в заплатах, с охрипшими двигателями. На всех кораблях, баржах, катерах, находившихся в порту, были подняты флаги. Провожать пришли седовласые капитаны, матросы, кочегары. Пароход, гремя ржавыми цепями, в последний раз поднял якорь, развернулся и тихим ходом отошёл от пристани, направился к кладбищу. Помню, как одна за другой пробуждались сирены на кораблях, стоявших у причалов, и как долго над широкой рекой висел этот траурный гимн уходящему от жизни пароходу.
Что-то общее было в этом прощании с проводами Василия Николаевича. Неужели он никогда не вернётся в тайгу?…
Часть шестая
Ночная гроза
НЕТ, ЭТО НЕ ПРИВИДЕНИЕ
Шумно стало в лагере. Ветер срывает последние листья. Белка дразнится. Меня спасают Бойка и Кучум. Неожиданная встреча.
Лагерь на Мае не узнать. Шумно стало на левом берегу притомившейся речки. Сюда пришли новые отряды, и каждый из них принёс на косу свои палатки, свой костёр, свои песни. Полотняный городок, возникший внезапно в дикой тайге, живёт бурной деятельной жизнью.
На другом берегу Маи, несколько повыше лагеря, расположились проводники-эвенки из Удского со своими оленями. Я не могу видеть конусы их закопчённых чумов, не могу слышать их говора — это мне напоминает стариков Улукиткана и Николая. Их не нашли. Долго У-2 рыскал по-над Чагарским хребтом, не раз облетал вершины рек Удыгина, Лючи — и всё напрасно! Не обнаружили их следа и наши топографы, работающие в том районе. Вчера получили сообщение из стойбища Покровского, что Улукиткан с Николаем не вернулись домой. Больно думать, что так нелепо погибли эти два чудесных старика. Ушёл от нас Улукиткан без тёплого прощального слова, ушёл, и мы никогда не узнаем о причинах, заставивших проводников бежать с Маи, не дождавшись нас.
Когда я теперь встречаюсь с новыми проводниками, почтенными старцами, такими же трудолюбивыми и честными, как Улукиткан и Николай, мне всегда кажется, что в их строгих лицах, в их малюсеньких глазах, даже в молчании — суровый приговор. Теперь я знаю, мёртвые не прощают.
Мы с болезненной настороженностью ждём сообщений из Хабаровска. На наши ежедневные запросы Плоткин отвечает лаконично: «Днями сообщу». И мы ждём. Видимо, и для врачей болезнь Василия Николаевича остаётся загадкой.
Тревожные думы не покидают меня вместе с раскаянием, что я не с ним в эти решающие для него дни. Каким одиноким и заброшенным он там чувствует себя в незнакомом ему городе, так далеко от нас, от привычной для него обстановки.
А что творится с Бойкой! Она как-то по-своему ждёт хозяина, настороженно караулит малейший звук, долетающий до неё с реки. Чуть что стукнет, послышится всплеск волны или удар шеста, как она уже там. И тогда оттуда доносится её тоскливый вой, её жалоба миру.
Иногда, вернувшись с реки, Бойка кладёт свою морду мне на колени, долго и пристально смотрит в лицо. Сколько в её чуточку прищуренных глазах грусти, ожидания!
У Трофима приступы не повторились. Он здоров. Теперь я, пожалуй, спокоен за него. Но мне кажется, что в наших отношениях нет прежней доверчивости. Когда мы остаёмся вдвоём, нам не о чем говорить, мы как будто стесняемся друг друга. Может быть, это потому, что у него ещё не зажили кровавые браслеты на руках, а я всё ещё не могу избавиться от ужасного зрелища, когда Трофим, силясь порвать верёвки, бился, привязанный к брёвнам.
Он ведёт постройку пунктов на гольцах левобережных гор. Рабочие в его бригаде впервые попали на геодезические работы, всё для них тут ново, непривычно, и на плечи Трофима легли все хлопоты: он и плотник, и бетонщик, и повар, и носильщик. Но это ему, как говорится, по плечу.
У него радость — в Зею приехала Нина с Трошкой. Скоро она будет нашей гостьей в тайге.
Утро прозрачное, безветренное. Тухнут ночные костры. Небо над тайгой кажется высоким и лёгким. Над сопкой с двугорбой вершиной холодное солнце, а против него на западе, прильнув к гольцу, дремлет никому не нужная луна.
Отряды один за другим покидают лагерь, уходят к местам работы. Я остаюсь один с радистом Евтушенко. Сегодня у нас связь со всеми начальниками партий. Для экспедиции наступила напряжённая пора: скоро зима, надо проследить, чтобы не осталось незавершённых объектов, и успеть до заморозков вывезти людей из далёких районов тайги. А в поле ещё много работы.
Топографы — молодцы, они выполнили задание, потушили в тайге свои походные костры, пробираются в жилые места. Но геодезисты и астрономы всё ещё не могут выйти из прорыва. Сильно отстают наблюдения. Для них это лето, с обильными лесными пожарами, было неблагоприятным. Вся надежда теперь на осень, и сюда — на Маю, стягиваются люди, материальные и транспортные средства. Погода благоприятствует нам: дни стоят тёплые, дали открыты, ночью для астрономов щедро светят звёзды.
Целый день пустует наш лагерь. Вот и тьма уже подползла из трущоб, распласталась лохматой шкурой по широкой долине. Тишина чуткая, выжидающая. Где-то у чёрных развалин правобережных скал, над синей, еле поблёскивающей рябью реки, протяжно заскулил и смолк куличок-перевозчик.
«Ух… ух… ух…» — простонала над лесом сова.
Вспыхнул костёр, и тьма отхлынула к померкшим небесам. Быстро закипел чайник. Жду, напряжённо прислушиваюсь к дремлющим пространствам. И вдруг сердце наполнилось приятной тревогой — из далёкой глуши прорвалась песня. Вздрогнула тайга, насторожилась и захлебнулась чужим звуком. А вот и с реки долетел людской говор, затем снизу народились и уже не смолкли торопливые шаги каравана. Это бригады возвращались на стоянку после работы.
Шумно вдруг стало в лагере. Грохот посуды, смех, перекличка сливаются в разноголосый гомон. По лесу не смолкает звонкое эхо.
…Появившийся Филька затолкал в огонь смолевой пень, и вспыхнувшее пламя осветило необычную картину. Костёр у моей палатки окружили люди, разместившиеся кто на чём смог: на дровах, на ящиках от инструментов или на земле, подложив под себя телогрейку. Их одежда истлела на плечах, вся украсилась латками. Кто в поршнях, кто в эвенкийских олочах или в изношенных сапогах, выдержавших испытания долгого лета. Пальцы у многих поржавели от цигарок.