Михаил Пришвин - Том 5. Лесная капель. Кладовая солнца
– Я скажу! – молвил он, но не сразу ответил.
Раздумывая, он протянул веревочку перед самым челом печки, снял сапоги, развесил на веревочке сырые портянки и только уж после этого сел на лавку рядом со мной и так сказал:
– В наших новых книгах и статьях все хорошо, и быть лучше не может ни в какой стране. Я этому радуюсь, знаю: к хорошему ведут писатели. Только мало у молодых против старых – Гоголя и Пушкина – завлекательности, и, бывает, услышишь начало – и про себя скоро догадываешься о том, какой будет конец. Читаешь, конечно, читаешь, все очень пользительно, а завлекательности нет: вперед знаешь – кто добрый, кто злой и чем кончится.
Секрет мастерстваВскоре после этого разговора с председателем колхоза о художественной литературе я с новым горячим чувством вернулся к вопросу о «завлекательности».
Лично я беру первую примету достойного рассказа у Льва Толстого: он завлекает нас тем, что люди у него всегда живые, а за живым человеком охотно идешь.
Вторую свою примету беру у себя как читателя: поднимет ли рассказ в себе самом пережитое, задевает ли чем-нибудь тебя самого.
В живом рассказе о живых людях мы все узнаем этих людей и в их лицах, как в зеркале, отчасти видим себя.
И несомненно, что если бы все могли писать правдиво и живо, то насколько сократился бы срок ожидания голубя с зеленой веточкой мира.
А если так, если мы договорились до этого и каждый писатель это хорошо понимает, то, несомненно, у каждого шевельнется вопрос: почему же у нас так обидно мало пишется хороших рассказов?
Нельзя ли, спросим и мы, понять причину возникновения хорошего, настоящего рассказа и взять это дело в свои руки, подобно тому, как взял же Мичурин в свои руки дело преобразования и управления природой?
Вопрос этот до крайности серьезный, и приходится обратиться к своему собственному опыту. Пишу я уже ровно полстолетия, и самое дорогое мне в моем достижении – это несколько детских рассказов, удостоенных места в хрестоматиях. А ведь это немало, не всякий писатель удостоен такой награды.
Вот почему я и буду разбираться в том, как мне удалось написать первый удачный рассказ.
Давно, давно я вышел за пределы эгоизма роста, и, говоря как будто о себе, я говорю только о той золотоносной жиле, на которую удалось мне натолкнуться, говорю о себе не по гордости обладания, но, скорее, по слабости своей, по бессилию своему перед открывшимся мне великим богатством жизни, в чаянии, что придут на зов мой другие и помогут поднять драгоценные пласты.
Мне посчастливилось в молодости, и первое, что я услышал о себе, было: «Это талант божией милостью».
Ужасно, вот именно ужасно было приятно: словом талант я был поставлен в такое положение, что стою где-то высоко на месте, все глядят на меня и ждут с вопросом: ну что же дальше?
А я стою на месте и не могу тронуться, и за что-то взяться, и понять, откуда же пришло мне такое ужасное счастье.
Кажется, вот тебе все тут: рассказ, как вкусный блин, сошел со сковороды, вот она. горячая сковорода, пеки блин другой. Но тут, в деле искусства слова, оказывается, что на каждый новый блин требуется новая сковорода.
Ах, если бы можно было уйти назад от этого ужасного счастья, если бы можно было вернуться к тому простому делу, которому учился много лет.
Но искусство необратимо, после каждого шага назади все обваливается, идти можно вперед и только вперед.
Вскоре я понял, что талант, как причина моего счастья, ничего не значит, что талант к чему-нибудь есть почти что у каждого, и счастье не в том, что у тебя есть какой-то талант, а в том, что ты сам нашел его в себе и стал им управлять, как человек управляет природой.
Но разве я управляю своим талантом, если стою на месте в упоении своим счастьем и не могу тронуться?
Так оказывается, что объяснить происхождение моего рассказа талантом все равно, что объяснить одно неизвестное другим неизвестным.
В далекое старое время искали происхождение живых образов в поэтическом вдохновении, но это было совершенно такое же неизвестное, как и талант.
Потом перешли к мастерству, заняв это слово у средневековых художников, своими руками составлявших краски.
В наше время слово «мастерство» стало излюбленным, и о себе самом я уже много раз читал: «Замечательный мастер» – и, признаюсь, оставался в деле осознания моего творчества не дальше, чем при первой похвале: «Талант божией милостью».
Правда, мастерство в наше время применяется в смысле превосходства человеческой организующей силы против стихийной силы природы: талант – это природа, а мастерство – человеческая способность преобразования, или творчества.
Туман как будто расходится.
Мне самому всегда казалось так, что талант – это что-то вроде коня, на котором я еду, и пусть уверяют меня, что мой конь хорош. Это, конечно, очень приятно, только ведь этого коня я же сам вырастил, выходил, выездил, и я сам, а не кто-нибудь, им управляю и еду в ту сторону, куда я сам хочу.
Обиднее получается, если сравнивать талант не с конем, а с собакой. Стали бы все хвалить мою охотничью собаку и совершенно забыли бы, что это я нашел на помойке выброшенного щеночка, я подобрал его, выпоил на коровьем молочке, выходил в поле, научил, и собака моя получила золотую медаль.
Но спрашивается опять: где же научиться такому мастерству?
Если взять школу, даже и высшую, то эта школьная выучка, без сомнения, очень полезна и мало-мальски способного сделает грамотным литератором, но поэтом при помощи такого мастерства в стихах и прозе не сделаешься.
Некоторые думают, что в литературе так же, как и в живописи и в музыке: пили-пили смычком с малолетства – и заиграешь на скрипке. Пиши-пиши хорошо – и допишешься до картины, как: стреляй, стреляй – и достреляешься до белой лебеди.
Откуда-то взялась и распространилась такая мысль о литературных делах, что литературной специальности можно научиться всякому, как и зубоврачеванию. В свое время я сам был на этом пути и мысль эту понемногу распространял.
Понимаю теперь, откуда это взялось. Первое было в том, что мы, старшие писатели, после революции очутились как бы в огромном классе всего народа учителями и, понятно, брали пример с наших классических учителей: тоже задавали сочинения на тему с последующими грамматическими поправками.
В этой плоскости понимания искусства слова, конечно, все зависело от мастерства.
Второе было в общем заблуждении, будто литературное искусство движется по тем же законам, как живопись или музыка, и требует такого же к себе отношения. Вот откуда появились такие выражения, как «писатели больших полотен» и т. п.
А между тем в обучении искусству слова и живописи нет ничего общего. Мы учимся искусству слова с первых дней жизни от матери и потом от всех окружающих нас людей, в школе нас с первых лет учат родному языку и теоретически, и практически.
Позвали меня однажды в один литературный кружок, и я – казалось, при общем хорошем внимании и понимании – часа два трудился рассказывать о своих собственных путях, показывая, с чего настоящие писатели берут свое начало.
Я был так уверен, что меня молодые люди хорошо поняли, и осмелился сказать такие слова:
– А вот так-то писать романы, чтобы только «мастерить», этому каждого я могу научить в два месяца.
Послышались голоса:
– И напечатают?
Я ответил:
– Мало ли печатают вещей…
В ответ послышалось:
– Научите, научите!
Молодых людей тургеневского времени соблазнял очередной идол: так называемый стиль. Сам Тургенев, великий стилист, смеялся над этим идолопоклонством в искусстве.
Вот и в наше время надо тоже зорко следить, чтобы голое умение не заняло место этого поверженного идола.
Надо уберечь детей наших от соблазна «мастерить» произведения искусства и печь их, как печет повар блины, – сотнями на одной сковороде.
Без достаточного опыта никак не объяснить, почему повар искусства, или артист, должен для каждого своего блина готовить новую сковороду.
Может быть, тут и таится загадка таланта, стиля, вдохновения, всех родов мастерства: почему каждое новое произведение искусства требует для себя новой формы, почему настоящий актер трепещет, выходя на сцену в старой роли, почему художник не может в точности скопировать свою картину, почему Рафаэль и Рембрандт существуют в одном экземпляре, почему Лев Толстой сам не может точно переписать свою рукопись…
Творческое поведениеИ вот для общего дела надо мне спуститься в глубочайшие погреба своего творчества и догадаться по тем пластам отложений опыта о происхождении немногих, мною самим любимых и с почетом устроенных в хрестоматиях вещиц.
В этой глубине пережитого с первых детских шагов я застаю себя в вечной борьбе того, что мне самому Хочется, с тем, что Надо моим старшим. При каждой встрече этого моего лично желанного с родительским необходимым происходит катастрофа с криком, слезами и шлепками.