Надежда Тэффи - Избранное
«День только к вечеру хорош…» — писал он когда-то.
Нет, вечер его жизни не был хорош.
О его душевном состоянии говорят кое-какие дошедшие до нас стихи.
Человек иль злобный бес
В душу, как в карман, залез,
Наплевал там и нагадил,
Все испортил, все разладилИ, хихикая, исчез.
— Дурачок, ты всем не верь, —
Шепчет самый гнусный зверь, —
Хоть блевотину на блюде
Поднесут с поклоном люди,
Ешь и зубы им не щерь.
Тяжело и озлобленно уходил он.
В мире ты живешь с людьми, —
Словно в лесе, в темном лесе,
Где написан бес на бесе, —
Зверь с такими же зверьми.
Это, как он его воспринимал, Звериное Царство, он, Дон Кихот, не смог уже претворить в мечту, в прекрасную Дульцинею, как делал из жизни, «бабищи румяной и дебелой».
Тяжело и озлобленно уходил он. И умер он, в сущности, уже давно и только пребывал в полужизни, ни живой, ни мертвый, как его тихие мальчики в «Навьих чарах»… «Ты носишь имя, будто жив, но ты мертв» (Апокалипсис. Гл. 3. 1). И та его смерть, о которой дошла до нас весть в эмиграцию, является только как бы простой формальностью.
И может быть, смерть эта, для которой его Муза находила такие странные, необычно нежные слова — может быть, она, жданная и призываемая, пришла к своему Рыцарю тихая и увела его ласково.
Алексей Толстой
Вечер у старой писательницы Зои Яковлевой.
Теперь, конечно, немногие помнят ее, но так как истоки некоторых моих воспоминаний находятся именно в ее салоне, то не мешает сказать о ней несколько слов.
Это была милая старая писательница, очень известная в литературных кругах не столько своими произведениями, сколько гостеприимством и добрым отношением к своим друзьям. Она всегда кому-то покровительствовала, кого-то знакомила с нужным человеком, помогала советами и протекцией. Кто-то сочинил о ней:
Доброе ль, злое —
Все мы спешим
К маленькой Зое
С сердцем большим.
Писала она повести и рассказы, пьесы ее шли в частных театрах. Помню, как она жаловалась на редактора «Вестника Европы», который не принял ее рассказа:
— Он нашел, что у меня мало психологии. Однако в трех местах у меня отмечено, что помещик Арданов искренне побледнел. Разве это не психология? Я сказала, что могу прибавить еще.
Помню, как добрая Зоя вызвалась приложить руку к одному моему запутанному делу:
— Я познакомлю вас с одним чиновником, очень важной птицей. Говорить с ним буду я сама, а вы должны сделать вид, что ровно ничего не понимаете.
Сговорилась с важной птицей, надушила меня своими духами и повезла. Птица оказалась больна, приняла в халате и в мягкой рубашке с гофрированным жабо. Угостила чаем и конфетами.
— Помните, что вы не должны ничего понимать, — шепнула мне моя покровительница и стала излагать мое дело.
Я так вошла в свою роль, что действительно ничего не понимала из того, что Зоя плела, и на правах дуры молча съела полкоробки конфет.
Несмотря на это, из хлопот Зои ничего, однако, не вышло.
* * *Итак, вернемся к вечеру у милой Зои.
Мои первые рассказики только что были напечатаны в «Биржевых ведомостях». Я смотрю с уважением на Минского, его жену поэтессу Вилькину, помощника редактора «Нивы» Эйзена и прочих великих людей.
Я немножко опоздала. Какая-то неизвестная дама успела прочесть свое произведение, что-то длинное, кажется, пьесу. Я сижу тихо в уголке, чтобы никто не спросил моего мнения. Нехорошо опаздывать.
Ко мне подсел рослый, плотный студент с какими-то знаками на плечах — политехник, что ли. Лицо добродушное, русый чуб на лбу.
— Вы что так тихо сидите? — спросил он.
— Да вот тут дама читала, а я и не слышала. Неловко.
— Я тоже не слышал. Это мне и дома надоело.
— Как так?
— Да эта дама как раз моя мать.
Слава богу, что я не успела сказать что-нибудь неладное про дам, читающих пьесы.
Студент поговорил немножко про свое житье-бытье. Оказалось, что он женат и у него сын.
— Толковый малый, — хвалил сына студент. — Я вчера днем заснул, а он взял палку да как треснет меня по лбу.
— Сколько же этому толковому лет?
— Три года.
Поговорили еще немножко, потом студент подсел к хорошенькой сестре графини Муравьевой. Ко мне подошла хозяйка дома:
— Смотрите, как Алеша Толстой ухаживает! Да это и понятно. Она так похожа на его жену, но еще красивее. Значит, есть определенный тип, который он любит, — это хорошо.
Мне не показалось особенно хорошим, что человек любит не жену, а тип, но со старшими никогда не спорила. Может быть, у писателей так полагается — почем я знаю.
Через несколько дней услышала я снова о Толстом. Кто-то читал его стихотворение про какого-то лешего. Описывалась морда этого лешего очень хорошо: «весь в губу».
Говорили: «Он талантливый, этот молодой человек».
Потом попался мне его первый рассказ, из деревенской жизни, как били конокрада. Да, Алексей Толстой был действительно талантлив.
Его стали печатать, и он быстро сделал себе имя.
Герои его первых рассказов были почему-то всегда дурак и Сонечка. Я даже как-то спросила у него, почему это так.
— Разве так? — удивился он — Чего же это я так? А?
Встречались мы уже не у Зои. Ее салон кончился (кажется, она умерла, не помню), а у Сологуба.
Как-то был у Сологуба большой костюмированный вечер. Толстой пришел со своей новой женой Соней Дымшиц. Костюм на нем был незабываемый. Он был одет бабой в предбаннике. Бабья холщовая рубаха немного ниже колен, на босу ногу шлепанцы, в руках веник и шайка.
На этом же балу произошел знаменитый скандал с лисьим хвостом. Некто доктор Владыкин принес как раз перед балом А. Чеботаревской, жене Сологуба, показать лисьи шкурки. Толстые взяли одну шкурку и оторвали у нее хвост, который был нужен Ремизову для его бесовского маскарада. Оторвали и нацепили на Ремизова. Доктор Владыкин обиделся и написал сердитое письмо Чеботаревской. Та, в свою очередь, — сердитое письмо Толстому. Толстой ответил Чеботаревской гневно и гордо:
«Госпожа Чеботаревская!
Моя жена, графиня Толстая (которая, между прочим, была и не Толстая, и не графиня, а просто Дымшиц)…»
Письмо было подписано: «Граф Алексей Толстой».
За Чеботаревскую обиделся Сологуб, и возникла горячая и бестолковая переписка, в которую влипали совершенно посторонние люди и ссорились друг с другом. Меня хвост не задел. В это время, как говорят французы, j avais d'autres chats a fouetter[1].
Вскоре после этой истории Толстой переехал в Москву, разошелся с Дымшиц и задумал жениться на молодой балерине. Прослышал об этом браке один почтенный генерал и захотел непременно навестить новобрачных, так как балерину эту знал еще маленькой девочкой.
Пошел к Толстым. Объяснил свои почти отеческие чувства к его жене. И вот выходит Наташа, рожденная Крандиевская, по первому мужу Волькенштейн. Старик развел руками:
— Олечка, до чего ты изменилась за три года! Да тебя узнать нельзя! Куда девался твой рост, черные глаза? Куда ты спрятала свой нос, ведь он у тебя был длинный?
Еле разобрались, еле успокоили старика. Объяснили, что разошелся с сожительницей, чтобы сочетаться законным браком с балериной, а сочетался вот с поэтессой. И ничего в этом нет особенного.
* * *Дружба моя с Алексеем Толстым началась уже в эмиграции, куда он приехал с женой, милой, красивой и талантливой поэтессой. У них был уже трехлетний сын Никита.
Привезли они с собой и сына Наташи от первого брака, Фефу Волькенштейна. Целая семья. И нужно было Алексею разворачиваться, чтобы эту семью кормить. Вился, бедный, как птица над гнездом.
Жилось трудно.
— Чтобы не просыпаться ночью в холодном поту от ужаса, — говорил он, — надо зарабатывать не меньше трех тысяч в месяц.
В те времена это для нас была задача трудная. Приходилось придумывать разные комбинации. Он и надумал устроить литературный вечер в пользу Союза писателей и ученых с оплатой выступающих писателей. Все мы на этом вечере немножко заработали, и Союз тоже.
Жена Алексея, Наташа, была талантливой поэтессой, но яркая индивидуальность Толстого совсем ее подавила.
Она начала было заниматься музыкой, композицией, сочиняла какую-то фугетту и бержеретку «Ручейки». Потом от безденежья принялась делать шляпки и шить платья.
Даже купила манекен, на который все натыкались в их крошечном салончике.