Лев Толстой - Полное собрание сочинений. Том 26. Произведения 1885–1889 гг.
– Смотри и слушай, Николай. Покажу тебѣ по слову Бога всѣ злые дѣла, покажу на трое. Злыя дѣла въ долинỳ, злыя дѣла въ ширину и злыя дѣла въ глубину. Тогда не будешь больше спрашивать Бога. Смотри. Вотъ въ длину. Смотри въ долинỳ. Кто обидѣлъ Петруньку и какая польза отъ добрыхъ дѣлъ, чтó ты дѣлалъ на свѣтѣ.
И показалъ старецъ, и видитъ Николай. И видитъ и мѣсто и людей, и видитъ такъ, что чтó за стѣной и то видитъ, и чтó въ мысли человѣка, и то видитъ.
– Смотри въ ширину. Кто кого обидѣлъ и кого наградилъ Архипъ, и злыя или добрыя дѣла – чтó сильнѣе на свѣтѣ. Смотри въ глубину, – есть ли злыя дѣла на свѣтѣ?29
И видитъ Николай – сидитъ въ лавкѣ Архипъ.
И входитъ въ пальтѣ человѣкъ: хозяинъ, чаю четверку, сахару 2 фунта, котелокъ.
–
ЗАПИСКИ СУМАШЕДШЕГО.
1883. 20 Октября. Сегодня возили меня свидетельствовать в губернское правление, и мнения разделились. Они спорили и решили, что я не сумашедший. Но они решили так только потому, что я всеми силами держался во время свидетельствования, чтобы не высказаться. Я не высказался, потому что боюсь сумашедшего дома; боюсь, что там мне помешают делать мое сумашедшее дело. Они признали меня подверженным афектам, и еще что-то такое, но – в здравом уме; они признали, но я-то знаю, что я сумашедший. Доктор предписал мне лечение, уверяя меня, что если я буду строго следовать его предписаниям, то это пройдет. Всё, что беспокоит меня, пройдет. О что бы я дал, чтобы это прошло. Слишком мучительно. Расскажу по порядку, как и отчего оно взялось, это освидетельствование, как я сошел с ума и как выдал свое сумашествие. До 35 лет я жил как все, и ничего за мной заметно не было. Нешто только в первом детстве, до 10 лет было со мной что-то похожее на теперешнее состояние, но и то только припадками, а не так, как теперь постоянно. В детстве находило оно на меня немножко иначе. А именно вот так.
Помню раз я ложился спать, мне было 5 или 6 лет. Няня Евпраксия – высокая, худая, в коричневом платье, с чаплыжкой на голове и с отвисшей кожей под бородой,30 раздела меня и подсадила в кровать.
– Я сам, сам, – заговорил я и перешагнул через перильца.
– Ну ложитесь, ложитесь, Фединька – вон Митя умник уже легли, – сказала она, показывая головой на брата.31
Я прыгнул в кровать, всё держа ее руку. Потом выпустил, поболтал ногами под одеялом и закутался. И так мне хорошо. Я затих и думал: «я люблю няню, няня любит меня и Митиньку, а я люблю Митиньку, а Митинька любит меня и няню. А няню любит Тарас, а я люблю Тараса, и Митинька любит. А Тарас любит меня и няню. А мама любит меня и няню, а няня любит маму, и меня, и папу, и все любят и всем хорошо». И вдруг я слышу вбегает экономка и с сердцем кричит что-то об сахарнице, и няня с сердцем говорит, она не брала ее. И мне становится больно, и страшно, и непонятно, и ужас, холодный ужас находит на меня, и я прячусь с головой под одеяло. Но и в темноте одеяла мне не легчает. Я вспоминаю, как при мне раз били мальчика, как он кричал, и какое страшное лицо было у Фоки, когда он его бил:
– А не будешь, не будешь, – приговаривал он и всё бил. Мальчик сказал «не буду». А тот приговаривал «не будешь» и всё бил. И тут на меня нашло. Я стал рыдать, рыдать. И долго никто не мог меня успокоить. Вот эти-то рыдания, это отчаяние были первыми припадками моего теперешнего сумашествия. Помню другой раз это нашло на меня, когда тетя рассказала про Христа. Она рассказала и хотела уйти, но мы сказали:
– Расскажи еще про Иисуса Христа.
– Нет, теперь некогда.
– Нет, расскажи, – и Митинька просил рассказать. И тетя начинала опять то же, что она рассказала нам прежде. – Она рассказала, что его распяли, били, мучили, а он всё молился и не осудил их.
– Тетя, за что же его мучили?
– Злые люди были.
– Да ведь он был добрый.
– Ну будет, уже 9-й час. Слышите.
– За что они его били? Он простил, да за что они били. Больно было. Тетя, больно ему было?
– Ну будет, я пойду чай пить.
– А может быть это не правда, его не били.
– Ну будет.
– Нет, нет, не уходи.
И на меня опять нашло, рыдал, рыдал, потом стал биться головой об стену.
–
Так это находило на меня в детстве. Но с 14-ти [лет], с тех пор, как проснулась во мне половая страсть, и я отдался пороку, всё это прошло, и я был мальчик, как все мальчики. Как все мы, воспитанные на жирной излишней пище, изнеженные, без физического труда и со всеми возможными соблазнами для воспаления чувственности, и в среде таких же испорченных детей, мальчики моего возраста научили меня пороку, и я отдался ему. Потом этот порок заменился другим. Я стал знать женщин и так, ища наслаждений и находя их, я жил до 35 лет. Я был совершенно здоров, и не было никаких признаков моего сумашествия. Эти 20 лет моей здоровой жизни прошли для меня так, что я теперь ничего из них почти не помню и вспоминаю теперь с трудом и омерзением.
Как все мальчики моего круга умственно здоровые, я поступил в гимназию, потом в университет, где и кончил курс по юридическому факультету. Потом я служил немного, потом сошелся с моей теперешней женой и женился и жил в деревне, как говорится, воспитывал детей, хозяйничал и был мировым судьей. На 10-м году моей женитьбы случился со мной первый припадок после моего детства.
Мы скопили с женой деньги от ее наследства и моих свидетельств за выкуп и решили купить именье. Меня очень занимало, как и должно быть, увеличение нашего состояния и желание увеличить его самым умным способом, лучше, чем другие. Я узнавал тогда везде, где продаются имения, и читал все объявления в газетах. Мне хотелось купить так, чтобы доход, или лес с именья покрыл бы покупку, и я бы получил именье даром. Я искал такого дурака, который бы не знал толку, и раз мне показалось, что я нашел такого. Именье с большими лесами продавалось в Пензенской губернии. По всему, что я разузнал, выходило, что продавец именно такой дурак, и леса окупят ценность имения. Я собрался и поехал. Ехали мы сначала по железной дороге (я ехал с слугою), потом поехали на почтовых перекладных. Поездка была для меня очень веселая. Слуга, молодой, добродушный человек, был так же весел, как и я. Новые места, новые люди. Мы ехали, веселились. До места нам было 200 с чем-то верст. Мы решили ехать не останавливаясь, только переменяя лошадей. Наступила ночь, мы всё ехали. Стали дремать. Я задремал, но вдруг проснулся. Мне стало чего-то страшно. И как это часто бывает, проснулся испуганный, оживленный – кажется, никогда не заснешь. «Зачем я еду? Куда я еду?» пришло мне вдруг в голову. Не то чтобы не нравилась мысль купить дешево имение, но вдруг представилось, что мне не нужно ни за чем в эту даль ехать, что я умру тут в чужом месте. И мне стало жутко. Сергей, слуга, проснулся, я воспользовался этим, чтоб поговорить с ним. Я заговорил о здешнем крае, он отвечал, шутил, но мне было скучно. Заговорили о домашних, о том, как мы купим. И мне удивительно было, как он весело отвечал. Всё ему было хорошо и весело, а мне всё было постыло. Но всё-таки, пока я говорил с ним, мне было легче. Но кроме того, что мне скучно, жутко было, я стал чувствовать усталость, желание остановиться. Мне казалось, что войти в дом, увидать людей, напиться чаю, а главное заснуть легче будет. Мы подъезжали к городу Арзамасу.
– А что не переждать ли нам здесь? Отдохнем немножко?
– Что ж, отлично.
– Что далеко еще до города?
– От той версты 7.
Ямщик был степенный, акуратный и молчаливый. Он и ехал не скоро и скучно. Мы поехали. Я замолчал, мне стало легче, потому что я ждал впереди отдыха и надеялся, что там всё пройдет. Ехали, ехали в темноте, ужасно мне казалось долго. Подъехали к городу. Народ весь уж спал. Показались в темноте домишки, зазвучал колокольчик и лошадиный топот, особенно отражаясь, как это бывает, около домов. Дома пошли кое-где большие, белые. И всё это невесело было. Я ждал станции, самовара и отдыха – лечь. Вот подъехали, наконец, к какому-то домику с столбом. Домик был белый, но ужасно мне показался грустный. Так что жутко даже стало. Я вылез потихоньку. Сергей бойко, живо вытаскивал что нужно, бегая и стуча по крыльцу. И звуки его ног наводили на меня тоску. Я вошел, был коридорчик, заспанный человек с пятном на щеке, пятно это мне показалось ужасным, показал комнату. Мрачная была комната. Я вошел, еще жутче мне стало.
– Нет ли комнатки, отдохнуть бы?
– Есть нумерок. Он самый.
Чисто выбеленная квадратная комнатка. Как, я помню, мучительно мне было, что комнатка эта была именно квадратная. Окно было одно, с гардинкой – красной. Стол корельской березы и диван с изогнутыми сторонами. Мы вошли. Сергей устроил самовар, залил чай. А я взял подушку и лег на диван. Я не спал, но слушал, как Сергей пил чай и меня звал. Мне страшно было встать, разгулять сон и сидеть в этой комнате страшно. Я не встал и стал задремывать. Верно, и задремал, потому что когда я очнулся, никого в комнате не было и было темно. Я был опять так же пробужден, как на телеге. Заснуть, я чувствовал, не было никакой возможности. Зачем я сюда заехал. Куда я везу себя. От чего, куда я убегаю? – Я убегаю от чего-то страшного и не могу убежать. Я всегда с собою, и я-то и мучителен себе. Я, вот он, я весь тут. Ни пензенское, ни какое именье ничего не прибавит и не убавит мне. А я-то, я-то надоел себе, несносен, мучителен себе. Я хочу заснуть, забыться и не могу. Не могу уйти от себя. Я вышел в коридор. Сергей спал на узенькой скамье, скинув руку, но спал сладко, и сторож с пятном спал. Я вышел в коридор, думая уйти от того, что мучило меня. Но оно вышло за мной и омрачало всё. Мне так же, еще больше страшно было. «Да что это за глупость, – сказал я себе. – Чего я тоскую, чего боюсь». – Меня, – неслышно отвечал голос смерти. – Я тут. Мороз подрал меня по коже. Да, смерти. Она придет, она вот она, а ее не должно быть. Если бы мне предстояла действительно смерть, я не мог испытывать того, что испытывал, тогда бы я боялся. А теперь я не боялся, а видел, чувствовал, что смерть наступает, и вместе с тем чувствовал, что ее не должно быть. Всё существо мое чувствовало потребность, право на жизнь и вместе с тем совершающуюся смерть. И это внутреннее раздирание было ужасно. Я попытался стряхнуть этот ужас. Я нашел подсвечник медный с свечей обгоревшей и зажег ее. Kpacный огонь свечи и размер ее, немного меньше подсвечника, всё говорило то же. Ничего нет в жизни, а есть смерть, а ее не должно быть. Я пробовал думать о том, что занимало меня: о покупке, об жене – ничего не только веселого не было, но все это стало ничто. Все заслонял ужас за свою погибающую жизнь. Надо заснуть. Я лег было. Но только что улегся, вдруг вскочил от ужаса. И тоска, и тоска, такая же духовная тоска, какая бывает перед рвотой, только духовная. Жутко, страшно, кажется, что смерти страшно, а вспомнишь, подумаешь о жизни, то умирающей жизни страшно. Как-то жизнь и смерть сливались в одно. Что-то раздирало мою душу на части и не могло разодрать. Еще раз прошел посмотрел на спящих, еще раз попытался заснуть, всё тот же ужас красный, белый, квадратный. Рвется что-то, а не разрывается. Мучительно, и мучительно сухо и злобно, ни капли доброты я в себе не чувствовал, а только ровную, спокойную злобу на себя и на то, что меня сделало. Что меня сделало? Бог, говорят, Бог. Молиться, вспомнил я. Я давно, лет 20, не молился и не верил ни во что, несмотря на то, что для приличия говел каждый год. Я стал молиться. Господи помилуй, Отче наш, Богородицу. Я стал сочинять молитвы. Я стал креститься и кланяться в землю, оглядываясь и боясь, что меня увидят. Как будто это развлекло меня, развлек страх, что меня увидят. И я лег. Но стоило мне лечь и закрыть глаза, как опять то же чувство ужаса толкнуло, подняло меня. Я не мог больше терпеть, разбудил сторожа, разбудил Сергея, велел закладывать, и мы поехали. На воздухе и в движении стало лучше. Но я чувствовал, что что-то новое осело мне на душу и отравило всю прежнюю жизнь.