Михаил Шолохов - Судьба человека. Поднятая целина (сборник)
Бывало, сверстники мои по воскресеньям всякие игры устраивают, а мне некогда, я в доме старший. По будням они в школу идут, а я на базу скотину убираю… Обидно мне было до горючих слез за такую мою горькую жизню! И стал я помалу сторониться своих дружков-одногодков, нелюдимым стал, молчу, как камень, на народе не хочу бывать… Тогда по хутору стали про меня говорить, что, мол, Ванька Аржанов того, малость с придурью, умом тронутый. «Проклятые! – думал я. – Вас бы в мою шкуру! Поумнели бы вы от такой жизни, как моя?» И тут я вовсе сненавидел своих хуторных; ни на кого глядеть не могу!.. Дай, милый человек, мне ишо одну папироску.
Аржанов неумело взял папироску. Пальцы его заметно дрожали. Он долго прикуривал от папиросы Давыдова, закрыв глаза, смешно топыря губы и громко чмокая.
– А как же Аверьян?
– А что этому Аверьяну? Жил, как хотел. Простить жене любовь моего отца не мог, бил ее смертно, так и вогнал в могилу через год. Под осень женился на другой, на молоденькой девке с нашего же хутора. «Ну, – подумал я тогда, – недолго ты, Аверьян, поживешь с молодой женой…»
Потихоньку от матери начал я копить деньжонки, а осенью, вместо того чтобы ехать на ближнюю ссыпку, я один поехал в Калач, продал там воз пшеницы и на базаре с рук купил одноствольное ружье и десять штук патронов к нему. На обратном пути попробовал ружье, загубил три патрона. Погано било ружьишко: пистонку разбивал боек не сразу, из трех вышло две осечки, только третий патрон вдарил. Схоронил я дома это ружье под застреху в сарае, никому про свою покупку не сказал. И вот начал я Аверьяна подстерегать… Долго у меня ничего не получалось. То люди помешают, то ишо какая причина не укажет мне стукнуть его. А своего я все-таки дождался! Главное, не хотелось мне его в хуторе убивать, вот в чем была загвоздка! На первый день Покрова поехал он в станицу на ярмарку, поехал один, без жены. Узнал я, что он один поехал, и перекрестился, а то бы пришлось обоих их бить. Полтора суток я не жрал, не пил, не спал, караулил его возле дороги в яру. Жарко молился я в этом яру, просил бога, чтобы Аверьян возвращался из станицы один, а не в компании с хуторными казаками. И господь-милостивец внял моей ребячьей молитве! Под вечер на другой день гляжу – едет Аверьян один. А до этого сколько подвод я пропустил, сколько разов у меня сердце хлопало, когда казалось издали, что это Аверьяновы кони бегут по дороге… Поравнялся он со мной, и тут я выскочил из яра, сказал: «Слазь, дядя Аверьян, и молись богу!» Он побелел, как стенка, и остановил лошадей. Рослый был и здоровый казачина, а что он мог со мной поделать? У меня же в руках ружье. Крикнул он мне: «Ты что это, змееныш, удумал?» Я ему говорю: «Слазь и становись на колени! Сейчас узнаешь, что я удумал». Отважный он был, вражина! Сигнул с брички и кинулся ко мне с голыми руками… Близко я его напустил, вот как до этой бурьянины, и вдарил в упор…
– А если бы осечка?
Аржанов улыбнулся:
– Ну, тогда бы он меня отправил к отцу подпаском, табуны на том свете стеречь.
– Что же дальше?
– Лошади от выстрела понесли, а я никак с места не тронусь. Ноги у меня отнялись, и весь я дрожу, как лист на ветру. Аверьян возле лежит, а я шагу к нему ступить не могу, подыму ногу и опять отпущу ее, боюсь упасть. Вот как меня трясло! Ну, кое-как опамятовался, шагнул к нему, плюнул ему в морду и начал у него карманы в штанах и в пиджаке выворачивать. Вынул кошелек. В нем было бумажками двадцать восемь рублей, один золотой в пять рублей и мелочью рубля два или три. Это уж я после сосчитал, дома. А остальные, какие у него были, он, видно, потратил на гостинцы своей молодой жене… Порожний кошелек я бросил тут же, на дороге, а сам сигнул в яр – и был таков! Давно это было, а помню все дочиста, как будто только вчера это со мной получилось. Ружье и патроны я в яру зарыл. Уже по первому снегу ночью откопал свое имущество, принес в хутор и схоронил ружье в чужой леваде, в старой дуплястой вербе.
– Зачем деньги взял? – резко и зло спросил Давыдов.
– А что?
– Зачем брал, спрашиваю?
– Они мне нужны были, – просто ответил Аржанов. – Нас в ту пору нужда ела дюжее, чем вошь.
Давыдов соскочил с брички и долго шел молча. Молчал и Аржанов. Потом Давыдов спросил:
– Это и все?
– Нет, не все, милый человек. Наехали следственные власти, рылись, копались… Так и уехали ни с чем. Кто мог на меня подумать? А тут вскоре простудился на порубке леса Сергей-косой – Аверьянов брат, – похворал и помер: в легких у него случилось воспаление. И я дюже забеспокоился тогда, думаю: ну, как и Афанасий своей смертью помрет, и повиснет моя рука, какую отец благословил покарать врагов? И я засуетился…
– Постой, – прервал его Давыдов. – Ведь тебе же отец говорил про одного Аверьяна, а ты на всех трех замахнулся?
– Мало ли что отец… У отца своя воля была, а у меня – своя. Так вот, засуетился я тогда… Афанасия я убил через окно, когда он вечерял. В ту ночь я отметился у притолоки в последний раз, потом стер все отметки тряпкой. А ружье и патроны утопил в речке; все это мне стало уже не нужным… Я отцову и свою волю выполнил. Вскорости мать затеялась помирать. Ночью подозвала она меня к себе, спросила: «Ты их побил, Ванятка?» Признался: «Я, маманя». Ничего она мне не сказала, только взяла мою правую руку и положила ее себе на сердце…
Аржанов потрогал вожжи, лошади пошли веселее, и он, глядя на Давыдова по-детски ясными серыми глазами, спросил:
– Теперь не будешь больше допытываться, почему я на лошадях шибко не езжу?
– Все понятно, – ответил Давыдов. – Тебе, дядя Иван, на быках ездить надо, водовозом, факт.
– Об этом я до скольких разов просил Якова Лукича, но он не согласился. Он надо мной хочет улыбаться до последнего…
– Почему?
– Я ишо мальчишкой у него полтора года в работниках жил.
– Вот как!
– Вот так, милый человек. А ты и не знал, что у Островнова всю жизню в хозяйстве работники были? – Аржанов хитро сощурился: – Были, милый человек, были… Года четыре назад он присмирел, когда налогами стали жать, свернулся в клубок, как гадюка перед прыжком, а не будь зараз колхозов да поменьше налоги – Яков Лукич показал бы себя, будь здоров! Самый лютый кулак он, а вы гадюку за пазухой пригрели…
Давыдов после длительного молчания сказал:
– Это мы исправим, разберемся с Островновым как полагается, а все-таки, дядя Иван, ты человек с чудинкой.
Аржанов улыбнулся, задумчиво глядя куда-то вдаль:
– Да ведь чудинка – как тебе сказать… Вот растет вишневое деревцо, на нем много разных веток. Я пришел и срезал одну ветку, чтобы сделать кнутовище, – из вишенника кнутовище надежнее, – росла она, милая, тоже с чудинкой – в сучках, в листьях, в своей красе, а обстругал я ее, эту ветку, и вот она… – Аржанов достал из-под сиденья кнут, показал Давыдову коричневое, с засохшей, покоробленной корой вишневое кнутовище. – И вот она! Поглядеть не на что! Так и человек: он без чудинки голый и жалкий, вроде этого кнутовища. Вот Нагульнов какой-то чужой язык выучивает – чудинка; дед Крамсков двадцать лет разные спичечные коробки собирает – чудинка; ты с Лушкой Нагульновой путаешься – чудинка; пьяненький какой-нибудь идет по улице, спотыкается и плетни спиной обтирает – тоже чудинка. Милый человек мой, председатель, а вот лиши ты человека любой чудинки, и будет он голый и скучный, как вот это кнутовище.
Аржанов протянул Давыдову кнут, сказал, все так же задумчиво улыбаясь:
– Подержи его в руках, подумай, может, тебе в голове и прояснеет…
Давыдов с сердцем отвел руку Аржанова:
– Иди ты к черту! Я и без этого сумею подумать и во всем разобраться!
…Потом, до самого стана, они всю дорогу молчали…
Глава VI
В бригаде полудновали. Наспех сбитый длинный стол впритирку вмещал всех плугатарей и погонщиков. Ели, изредка перебрасываясь солеными мужскими шутками, деловито обмениваясь замечаниями о качестве приготовленной стряпухой каши.
– И вот она всегда недосаливает! Горе, а не стряпуха!
– Не слиняешь от недосола, возьми да посоли.
– Да мы же с Васькой двое из одной чашки едим, он любит несоленое, а я – соленое. Как нам в одной чашке делиться? Посоветуй, ежели ты такой умный!
– Завтра плетень сплетем, разгородим вашу чашку пополам, только и делов. Эх ты, мелкоумный! До такой простой штуки не мог сам додуматься!
– Ну, брат, и у тебя ума, как у твоего борозденного быка, ничуть не больше.
За столом долго бы еще пререкались и перешучивались, но тут издали заметили подводу, и, самый зоркий из всех, плугатарь Прянишников, приложив ладонь ребром ко лбу, тихо свистнул:
– Этот едет, полоумный Ванька Аржанов, а с ним – Давыдов.
На стол вразнобой, со стуком легли ложки, и взоры всех нетерпеливо устремились туда, где в балочке на минуту скрылась подвода.
– Дожили! Опять едет нас на буксир брать, – со сдержанным негодованием сказал Агафон Дубцов. – Достукались! Нет уж, с меня хватит! Теперь вы своими гляделками моргайте, а я моргать уморился, я на него от стыда и глядеть не желаю!