У чужих людей - Лора Сегал
По ночам мне снилось, что мы с Шарлин объясняемся и кидаемся друг другу в объятия, но каждое утро перед уходом на работу меня рвало. В обед, чтобы не видеть повернутой ко мне отвратно жирной спины, я уходила с фабрики и бродила по промышленному району, переступая через рельсы заброшенной узкоколейки и не встречая ни единой живой души. Как-то двое рабочих в синих комбинезонах, пивших кофе из термоса на ступеньках проржавелого вагона, помахали мне руками. И у меня сразу поднялось настроение. Потом я неожиданно вышла к воде и в отдалении увидела на берегу гигантское прямоугольное здание Организации Объединенных Наций; казалось, оно стоит буквально на собственном отражении. Я побежала обратно, на свое рабочее место, мысленно сочиняя письмо лондонским друзьям.
Возвращаясь вечером домой, я заметила, что за кухонным окном стоит бабушка, а когда я вышла из лифта, она уже открывала мне дверь.
— Зачем поджидать нас у окна? — спросила я, целуя бабушку. — Могла бы и посидеть.
— Твоя мама запаздывает!
— На сколько? Всего лишь на одиннадцать минут!
— Мало ли что могло с ней случиться! — не унималась бабушка.
— Что ж, давай прикинем, — я начала загибать пальцы, подсчитывая поводы для задержки. — Может быть, у нее затянулся разговор с заведующим; или она решила пройтись по Пятой авеню — полюбоваться витринами, а может, поезд метро остановился между станциями…
— Думаешь, что-то случилось в подземке? — всполошилась бабушка, устремилась к кухонному окну и вдруг воскликнула: — Вон она! И Пауль тоже.
И махала им рукой, пока они не скрылись в подъезде. Тогда она перешла к двери в холл и уставилась на красный огонек лифта, который вез ее детей домой.
— А я испекла штрудель с маком, — объявила бабушка. — Стол уже накрыт.
Но Пауль сказал, что ему надо принять душ, переодеться, а потом он поедет ужинать к Дольфу. В свое время, прибыв по американской квоте в Нью-Йорк, Пауль первым делом стал искать Дольфа в манхэттенской телефонной книге. И нашел. Дольф, как выяснилось, женился. И по-прежнему писал стихи — на немецком, но читать их было некому. Пауль, изголодавшийся по тесной дружбе и умной беседе, время от времени навещал его, и всякий раз бабушка огорчалась и пыталась его отговорить:
— Твой драгоценный Дольф, как всегда, ничего не соображает: требует, чтобы ты, отработав целый день, еще куда-то ехал. У тебя измученный вид.
— Мамочка, я прекрасно себя чувствую.
— Тогда поешь, а уж потом поезжай. Небось, его жене и дела нет до твоего желудка, а он у тебя не самый здоровый.
— Она прекрасно готовит. Очень вкусно.
Бабушка проводила сына до выхода, убедилась, что он не забыл носового платка и прочих необходимых вещей, и, как всегда, попросила:
— Возвращайся поскорее!
Когда мы сели ужинать, бабушка сказала:
— Не пойму я Пауля. Как он может ходить к другу, которому в голову не приходит пригласить к себе его мать, сестру и племянницу?
— Бабуля, — не выдержала я, — о чем бы ты разговаривала с Дольфом?
— Лора, солнышко, — умоляюще глядя на меня, сказала мама: она боялась, что я нагрублю бабушке. И предложила пойти посидеть в треугольном скверике, который бабушка окрестила Dreieck[103].
Фрау Хомберг, жившая в том доме, где бабушка поселилась по приезде в Америку, подсела к нам.
— Вот, значит, какие у вас дочка и внучка, — сказала она и обратилась ко мне: — А почему ты не гуляешь с молодым человеком?
— Нет у нее молодого человека, — проворчала бабушка. — Очень уж она разборчива.
— Пойду прогуляюсь, — сказала я. — А ты за меня не волнуйся.
Но на самом деле волновалась-то я. Однажды я на мгновение заглянула в отворенную дверь, но тут же кто-то зашел внутрь и прикрыл ее за собой. Тем не менее увиденная картина намертво врезалась в мою память: на высоком табурете сидела, покачивая ногой, женщина; к ней, опершись на локоть, склонился мужчина. Не исключено, что я прочла про подобную сцену в книжке. Вечерами, особенно в субботу, я мечтала отыскать такую дверь, но в немногие известные мне по кинофильмам бары одиноким женщинам вход был закрыт. Кроме того, я понятия не имела, как называются тамошние напитки. Так что никто не подойдет и не склонится ко мне, опираясь на стойку. Покосившись на свою лодыжку, я засомневалась, достаточно ли она хороша, чтобы раскачивать ею. Мама снова позвала нас с бабушкой в скверик подышать воздухом.
— Я? Ни за что! Я ухожу гулять.
— Куда ж ты пойдешь? — спросила бабушка, провожая меня до порога.
— Еще не знаю.
— А когда вернешься?
— Раз я не знаю, куда иду, трудно сказать, когда вернусь.
— Лора, солнышко! — взмолилась мама.
— Почему ты не хочешь сказать, куда идешь? — поразилась бабушка.
— Потому что мне, бабуля, уже двадцать три года и меня может занести в такое место, которое тебе придется не по вкусу, — отрезала я. Подозреваю, что ее интерес к моей личной жизни раздражал бы меня меньше, будь у меня и впрямь личная жизнь, достойная пристального внимания.
— Спасибо, внученька, — сказала бабушка, сердито тараща глаза. — Будет о чем размышлять ночью, поджидая тебя.
— А ты обо мне не думай. Мне не нужно, чтобы ты меня ждала.
— Обещаю тебе, больше ни разу не спрошу, куда ты идешь, — сказала бабушка. — А самое лучшее для меня — лечь и умереть. — И удалилась в гостиную.
— Беги поцелуй ее, — шепнула мне мама, но бабушка уже раскладывала пасьянс и даже не взглянула в мою сторону.
Я доехала на метро до Таймс-сквера и дальше пошла пешком; вокруг сияли, мерцали, бежали, прыгали, гасли и снова загорались бесчисленные огни рекламы. Хочешь не хочешь, а поверишь звонкой фразе: «Таймс-сквер — перепутье земных дорог», думала я. Зрелище этих огней напомнило мне венскую ярмарку, на которую наша служанка Польди водила меня в долгие рождественские праздники; особенно врезались в память пестрые палатки сельских торгашей. Я шагала и не без самодовольства философствовала, сочиняя письмо в Лондон про черепашек по пятнадцать центов за штуку, и на крошечной спинке каждой из них алой краской написано: «Привет из Нью-Йорка»; про техасские шляпы, на