Алексей Писемский - Тысяча душ
______________
* Послушай, дорогая (франц.).
- Да, съезди, Полина, съезди, chere amie! Но, господи, что с ним будет? - заключила Четверикова, и обе дамы, зарыдав, бросились друг к другу в объятия.
Калинович между тем, как остался, взявшись за спинку кресла, так и стоял, не изменяя своего положения.
"Все меня проклинают, все меня ненавидят, и за что?" - проговорил он с ироническою улыбкою и потом, как бы желая задушить внутреннюю муку, хотел чем-нибудь заняться и позвонил.
Вошел тот же лакей.
- Там какой-то человек стоит на лестнице. Позови его сюда! - проговорил Калинович.
Пальто явилось.
- Кто ты такой? - спросил довольно строго вице-губернатор.
- Суфлер, ваше превосходительство, - отвечало пальто. - Так как труппа наша имеет прибыть сюда, и госпожа Минаева, первая, значит, наша драматическая актриса, стали мне говорить. "Ты теперь, говорит, Михеич, едешь ранее нашего, явись, значит, прямо к господину вице-губернатору и записку, говорит, предоставь ему от меня". Записочку, ваше превосходительство, предоставить приказано.
Проговоря это, суфлер модно подал небольшое письмецо и, сделав несколько шагов назад, принял ту позу, которую обыкновенно принимают, в чулках и башмаках, театральные лакеи, роли которых он, вероятно, часто исполнял.
- Что такое? - проговорил между тем Калинович, развертывая письмо.
Там было написано:
"По почерку вы узнаете, кто это пишет. Через несколько дней вы можете увидеть меня на вашей сцене - и, бога ради, не обнаружьте ни словом, ни взглядом, что вы меня знаете; иначе я не выдержу себя; но если хотите меня видеть, то приезжайте послезавтра в какой-то ваш глухой переулок, где я остановлюсь в доме Коркина. О, как я хочу сказать вам многое, многое!.. Ваша..."
При чтении этих строк лицо Калиновича загорелось радостью. Письмо это было от Настеньки. Десять лет он не имел о ней ни слуху ни духу, не переставая почти никогда думать о ней, и через десять лет, наконец, снова откликнулась эта женщина, питавшая к нему какую-то собачью привязанность.
- Что ж, скажи: госпожа Минаева у вас в труппе и будет здесь играть всю зиму? - спросил он каким-то смешным от внутреннего волнения тоном.
- Точно так, ваше превосходительство! - отвечал модно суфлер. - Будет публика довольна, собственно, через них, - надеемся на то! - прибавил он.
- И хорошая, значит, она актриса? - проговорил Калинович. Голос его перехватывался.
Суфлер усмехнулся этому вопросу.
- Актриса такая, ваше превосходительство, что понимай только умеючи, отвечал он с каким-то умилением. - Хоть бы теперь про себя мне сказать: человек я маленький! Значит, все равно, что свинья, бесчувственный, и то без слез не могу быть, когда оне играть изволят; слов моих лишаюсь суфлировать по тому самому, что все это у них на чувствах идет; а теперь, хоть бы в Калуге, на пробных спектаклях публика тоже была все офицеры, народ буйный, ветреный, но и те горести сердца своего ощутили и навзрыд плакали... Самим богом уж, видно, им на то особливое дарование дано за их, может быть, ангельскую добрую душу, которой и пределов, кажется, нет.
Проговоря это, Михеич заметил, что вице-губернатор в каждое слово его как бы впивается, и потому, еще более расчувствовавшись, снова распространился.
- Хоть бы теперь, ваше превосходительство, опять мне самого себя взять: сколько я ихними милостями взыскан - так и сказать того не могу! Жалованье тоже получаю маленькое. Три рубля серебром в месяц, а хлеба нынче пошли дорогие; обуться, одеться из этого надобно прилично своему званию: не мужик простой - артист!.. В затрапезном халате не пойдешь. А в этой нашей проклятой будке ужасно как платье дерется по тому самому, что нечистота... сырость... ужасно-с! И оне, видев собственно меня в бедном моем положении, прямо мне сказали: "Михеич, говорят, живи, братец у меня; я тебя прокормлю!" - "Благодарю, говорю, сударыня, благодарю!" А что я... что ж?.. Я служить готов. Дяденька вот теперь при них живет: хоша бы теперь, сапоги или платье завсегда готов для них приготовить; но они только сами того не допускают: сами изволят все делать.
- А дядя разве с ней живет? - спросил Калинович, закидывая голову на спинку кресла.
- При них, ваше превосходительство, старичок добрейший. Уж как Настасью Петровну любят, так хоть бы отцу родному так беречь и лелеять их; хоть и про барышню нашу грех что-нибудь сказать: не ветреница! Сами, может быть, ваше превосходительство, изволите знать: у других из их званья по два, по три за раз бывает, а у нас, что-что при театре состоим, живем словно в монастыре: мужского духу в доме не слыхать, сколь ни много на то соискателей, но ни к кому как-то из них наша барышня желанья не имеет. В другой раз, видючи, как их молодость втуне пропадает, жалко даже становится, ну, и тоже, по нашему смелому, театральному обращению, прямо говоришь: "Что это, Настасья Петровна, ни с кем вы себе удовольствия не хотите сделать, хоть бы насчет этой любви или самых амуров себя развлекли". Оне только и скажут на то: "Ах, говорит, дружок мой, Михеич, много, говорит, я в жизни моей перенесла горя и перестрадала, ничего я теперь не желаю"; и точно: кабы не это, так уж действительно какому ни на есть господину хорошему нашей барышней заняться можно: не острамит, не оконфузит перед публикой! - заключил Михеич с несколько лукавой улыбкой, и, точно капли кипящей смолы, падали все слова его на сердце Калиновича, так что он не в состоянии был более скрывать волновавших его чувствований.
- Хорошо, хорошо! - поспешил он перебить. - Кланяйся Настасье Петровне и скажи, что я непременно буду в театре и всем, что она пишет мне, я воспользуюсь. Понимаешь?
- Понимаю, ваше превосходительство, - отвечал с глубокомысленным выражением Михеич.
- Да, скажи ей! - повторил Калинович. - А тебе вот на покуда на твои нужды, - прибавил он и, взяв со стола бумажку в пятьдесят рублей серебром, подал ее суфлеру.
Того даже попятило назад.
- Такую, ваше превосходительство, награду изволите давать, что и принять не смею! - проговорил он.
- Ничего, возьми и ступай: не говори только никому.
- Слушаю, ваше превосходительство, - подхватил Михеич и, модно расшаркавшись, вышел на цыпочках.
Оставшись один, Калинович всплеснул благоговейно руками перед висевшим в углу распятием.
- Боже! Благодарю тебя, что ты посылаешь мне этого ангела-хранителя!.. Я теперь не один: она спасет меня от окружающих меня врагов и злодеев! воскликнул он и в изнеможении опустился в кресло. По щекам его текли слезы; лицо умилилось. Как бы посреди холодной и мертвящей вьюги вдруг на него пахнуло весной, и показалось теплое, светлое и животворное солнце. Десятилетней отвратительной семейной жизни и суровых служебных хлопот как будто бы и не бывало. Перед ним снова воскресла и впереди мелькала опять молодость с ее любовью, наслаждениями и мечтами. - Боже! Благодарю тебя!.. За такие минуты счастья можно платиться годами нравственных мук! Боже, благодарю тебя!.. - повторял он тысячекратно.
VIII
На выезде главной Никольской улицы, вслед за маленькими деревянными домиками, в окнах которых виднелись иногда цветы и детские головки, вдруг показывался, неприятно поражая, огромный серый острог с своей высокой стеной и железной крышей. Все в нем, по-видимому, обстояло благополучно: ружья караула были в козлах, и у пестрой будки стоял посиневший от холода солдат. Наступили сумерки. По всему зданию то тут, то там замелькали огоньки.
На правой стороне, в караульной комнате, сидел гарнизонный, из поляков, прапорщик Лимовский. Несмотря на полную офицерскую форму, он имел совершенно плоское женское лицо и в настоящую минуту, покуривая трубку, погружен был в самые романические мысли о родине и прелестных паннах. Жить в обществе, быть знакому с хорошими дамами, танцевать там - составляло страсть прапорщика. Желая представить из себя светского человека, он старался говорить как можно более мягким голосом и прибирал обыкновенно самые нежные фразы.
Около средних ворот, с ключами в руках, ходил молодцеватый унтер-офицер Карпенко. Он представлял гораздо более строгого блюстителя порядка, чем его офицер, и нелегко было никому попасть за его пост, так что даже пробежавшую через платформу собаку он сильно пихнул ногой, проговоря: "Э, черт, бегает тут! Дьявол!" К гауптвахте между тем подъехала карета с опущенными шторами. Соскочивший с задка ливрейный лакей сбегал сначала к смотрителю, потом подошел было к унтер-офицеру и проговорил:
- Княгиня приехала: отворить потрудитесь.
- Не велено, - отвечал тот лаконически и с малороссийским акцентом.
- Да ведь княгиня ездит; как же не велено? Помилуйте! - возразил лакей.
- Да что мини ездит, коли не велено. Давича вон еще гобернатор наезжал с полицеймейстером... наказывали. Ездит! - отвечал унтер-офицер.
- Что ж! Я у смотрителя был: они приказали, - возразил опять лакей.
- Ничего не приказали. Что мини смотритель? Не начальство мое. У меня свой офицер здесь есть... Смотритель! - говорил сурово Карпенко.