Василий Нарежный - Избранное
— Гаркуша твой не что другое есть, как вор, кроющийся от всего света, и до сих пор никто хорошенько не видал его. Прочти-ка ты историю о нашем Ваньке Каине или о французском Картуше! То-то были настоящие мастера своего дела! Они никого не боялись и среди белого дня в славных столицах, в многолюдных собраниях и театрах — не только являлись, но и производили лучшие удальства свои!
Повытчик в свою очередь не нашелся, что отвечать. Ему отроду не случилось слышать ни о Ваньке Каине, ни о Картуше. Словопрение кончилось, и всякий принялся за дело, для которого пришел в шинок. Один Сидор поражен был словами атамана. Он так много наслышался о Гаркуше, так высоко ценил его достоинства, что, слыша о людях и его превосходивших, не знал, что и подумать. В нем родилось мгновенно страстное желание узнать об них покороче; а потому, отозвав рассказчика в другую комнату и представя к услугам его кварту вишневки, просил сказать ему чтонибудь о тех великих людях, о коих повествовал он так витиевато. Сей добрый человек объявил, что их нет уже на свете, а остались только описания их подвигов, и он может от приятеля своего завтра же доставить их на некоторое время.
Он сдержал обещание, и Сидор получил в свои руки драгоценную книгу, в коей описаны подвиги упомянутых витязей.
Глава 2
Понятный ученик
Сидор перенес книгу под самую главу колокольни — и в первое досужее время принялся читать с таким исступленным жаром, с такою ненасытною жадностью, с каковою обыкновенно нововоспитанный молодой человек, вышедший только из-под власти франко-наставника, совершенно новый в любовных таинствах, закравшись в будуар старшей сестры или матери, читает гнусные сочиненьица французские, украшенные приличными виньетами и картинками.
Последствия одни — погибель — если случай или провидение не подадут скорой спасительной помощи.
Звонарь наш почти наизусть вытвердил жизнеописания своих героев, которые прельщали его более, нежели Александра Ахиллес и Карла Александр. Немного приводило его в смятение и даже в замешательство окончание тех несчастливцев, но Сидор приписывал то собственной вине их.
«Если бы, — говорил он сам себе, — не столько дерзости, надежды на удачу, а более осторожности, скромности и недоверчивости к постоянству счастья, не быть бы одному на колесе, а другому под кнутом. Если же, как тут пишется, такие дела грешны, беззаконны, то разве у нас нет покаяния? Мало ли что делали другие, о коих читывал еще дома, а как раскаялись — все как с гуся вода! Так сделаю и я!
Потружусь лет десяток, полтора — соберу хороший достаток, чтоб после с седыми волосами не лазить по лестницам колоколен и не быть за бессилие выгнану, как сделано с моим предшественником, и не торчать целые ночи у ворот, подобно дяде моему Макару, — а после, оставя все суеты мира сего, выберу убежище подальше от родины, переменю имя и раскаюсь в прежних делах своих, буду жить по-пански. У меня будет по крайней мере один музыкант и один машкара да две или три красавицы, которые не будут бояться дневного света, подобно монастыркам. Непременно иду к Гаркуше и сделаюсь ему собратом. Не у всякого охотника разрывает ружье и его убивает; не всякий кузнец сожигает пальцы об раскаленное железо; не всякий рыболов утопает! Попытаем счастья!»
Странный случай способствовал намерению сего сумасброда и ускорил его исполнением.
Под вечер одного сентябрьского дня, к великому недоумению задумавшегося Сидора, всполз на колокольню дядя Макар и сказал ему:
— Давно заметил я, племянник, что тайная тоска грызет твое сердце. Я молчал, потому что не люблю выведывать того, что другие скрывают, а сверх того боялся проступиться против монастырской добродетели. Теперь вышел у меня такой казус, что никак не могу скрыть его перед тобой. Слушай: сего дня после обеденной трапезы отправился я по обыкновению к шинкарке. Когда я забавлялся там, чем бог послал, и рассуждал с прихожими о том, о сем, что только не нарушало правил нашей добродетели, в речь мою ввязался молодой мужчина и, по-видимому, шляхтич. Скоро к нему пристало еще человека четыре, и беседа сделалась общею. Противу всех шинкарных обыкновений, вместо того чтобы начать спором, потом дойти до ссоры, а кончить поволочкою, новые знакомцы мне только подтакивали, взапуски потчевали добрыми наливками и совсем не держались нашей добродетели в рассыпании мне похвал. Все, что ни вспадало мне на ум, было весьма разумно, и, по их словам, я малым чем был глупее пророка Наума, Когда мы — или лучше я — довольно понабрались веселого духу, то шляхтич приказал шинкарке кое-что изготовить к полднику, а в ожидании оного предложил прогуляться за городом. Я приглашен вместе с прочими и, ничего не предчувствуя, пошел за ними. Как скоро очутились мы в ближнем перелеске, шляхтич остановился и, вмиг из веселого товарища сделавшись совершенно важным, вытащил из-за пазухи одною рукою пистолетище величиною с карабин, а другою кошелек и, взведши курок, сказал:
— Пан привратник! Я имею нуждицу поговорить с тобою откровенно и начну уверением, что пистолет заряжен пулею и что в кошельке ровно десять империалов. Не робей, дружище, и, выслушав меня с таким же вниманием, с каким выслушиваешь, стоя ночью у ворот своих, условные знаки, скажи откровенно, что ты из двух выберешь, услужить ли мне и взять это золото, или, в случае измены, иметь пулю в голове своей. Ты нигде от меня не спрячешься!
Видя роковую перемену в поступках и словах шинкарного моего друга, я задрожал; а он, увещевая меня быть храбрым, продолжал:
— Я урожденный шляхтич и имею неподалеку отсюда неубогое поместье. С малых лет начал я любить прекрасную Анюту, дочь одной шляхтянки, нашей соседки. Ах! как была она прекрасна в дни своей невинности. По смерти родителей, оставшись двадцати лет и сделавшись самовластным паном над имением и над собою, я открыто предложил руку свою милой Анюте. Как я был гораздо их богаче, то мать дала полное свое согласие, к чему немало способствовало незадолго полученное ею известие, что единственный сын ее, любимый матерью страстно, служащий в нашем губернском городе и имевший в руках своих все бумаги на имение, по случаю женитьбы своей на выезжей польской актрисе один из двух хуторов продал, а другой заложил. О дочери и говорить нечего. Когда все готово было к моему счастью, злые духи принесли в дом моей невесты старую тетку, монахиню из здешнего монастыря, которая вздумала весьма жестоко мстить демону плоти за его неистовства, оказанные над нею во время ее молодости. Не знаю, что ведьма та болтала дочери и матери, только за неделю до свадьбы через нарочного мне объявлено, чтобы я не беспокоился посещать более дом их., ибо, — и теперь едва могу выговорить от гнева и бешенства, — ибо Анюта идет в монахини! Нечего тебе описывать тогдашнее мое состояние.
Ты не шляхтич, так у тебя другая кровь и другое сердце; ты не поймешь меня. Все старания мои увидеться с Анютою, которая после отказа казалась мне гораздо прекраснее, чем прежде, остались тщетные. В самый тот день, когда назначено было венчать нас, она произнесла роковую клятву — увы! — совершенно отличную от предполагаемой мною. Целый месяц считали меня сумасшедшим и держали взаперти; после я опомнился и плакал тоже месяц. Начало выхода моего было в монастырскую церковь. Я увидел Анюту в черном платье, и незалеченная рана раскрылась. Всякий день я видел ее и всякий день становился влюбленнее. Казалось, что она меня и не видела, и глаза ее вечно или смотрели к небу, или обращены были в землю. Наскуча роковым состоянием, столько меня мучившим, я осмелился написать к Аифизе — новое имя ее — записочку, которая состояла не менее как из семи с половиною строк и которую сочинял я не более как семь дней. В ней живо описана была безмерность страсти моей, непомерное биение сердца, клокотание крови, кружение головы и трясение рук и ног.
Мне удалось подкупить одну из старых сестер, и записка была верно доставлена. Посуди о моем восхищении, когда получил ответ руки моей любовницы, в котором писала она, чтоб я успокоился, что она должна была уступить докукам тетки и матери, а слыша о кротком, снисходительном, ангельском нраве матери Маргариты, решилась произнести клятву и надеть черную рясу. Она назначила мне свидание на кладбище монастырском, где, упоенная любовью, ободренная чистым сиянием месяца, единственного свидетеля обниманий наших, — забыла Анюта безрассудную клятву свою и — сдалась — о! Как опишу тогдашнее счастье, блаженство, оживлявшее сердце, душу, все бытие мое! Сия вожделенная жизнь продолжалась два года и теперь — теперь только пресеклась, и я — или возвращу ее, или перестану существовать. Ровно теперь один месяц и три дня, как обожаемая Анюта перестала внимать моим воздыханиям, разделять мои страстные восторги. Тщетно делал я условленные знаки — тщетно ржал ослом, хрюкал свиньею и завывал филином. Адские врата не отверзались, — и я должен был заключить, что ты имеешь приказание не впускать меня в часы, назначенные для любви и блаженства.