Викентий Вересаев - К жизни (сборник)
Сбоку дома солдаты выводили из подвалов арестованных, кричали на них, ругали матерными словами:
— Стройся вдоль стенки! В затылок!.. Куда прешь, борода? Вот я тебе, ай не знаешь? А еще генерал!
Солдат замахнулся прикладом на худощавого, сгорбленного генерала с седой бородой.
Толстая дама в шляпке сказала упавшим голосом!
— К стенке строят, расстреливать будут!
Мастеровой в отрепанном пиджаке возразил тоном опытного человека:
— Нет, в два ряда строят. Значит, не на расстрел.
Другая дама униженно говорила часовому:
— Вы мне позвольте только пальто передать мужу. Подняли его ночью, в одном пиджаке увезли, — как же он там, в окопах…
— А прикладом в спину хочешь?
Катя вскипела.
— Почему вы ей говорите «ты»?! Мы вам «вы» говорим. Советская власть это отменила, чтобы гражданам говорить «ты»! Это только в царское время так становые да урядники разговаривали с людьми.
Солдат с удивлением оглядел ее.
— А за решетку хочешь? Вот я тебя сейчас в подвал отправлю.
— Нет, не отправите, не имеете права.
От ее решительного тона он замолчал и отвернулся.
Нервная дама в пенсне приставала к другому часовому:
— Но ведь мой муж — советский служащий, доктор. Вот документы. Дайте же мне пройти.
— Нельзя, товарищ!
— Его же расстреляют!
Часовой успокоительно сказал:
— Нет, только в окопы пошлют. Вон струмент раздают… Ничего, пущай поработают в окопах.
— Да ведь он больной совсем!
Мастеровой в пиджаке враждебно возразил:
— «Больной». Что ж, что больной, за вас там даже безрукие сражаются, кровь свою проливают.
Подкатил автомобиль, развевались по ветру гвардейские желто-оранжевые ленточки матросских фуражек.
— Комендант!.. Сычев!
— Который?
— Вон тот, рыжий.
Дама в пенсне кинулась к нему.
— Товарищ комендант! Мой муж арестован, а он советский служащий, вот документы.
— К черту ступай! — Комендант отмахнулся и с другими матросами вошел в ворота.
Катя видела сквозь решетку, как его обступили арестованные. Комендант кричал, закинув голову и тряся кулаком, сыпал ругательствами. Катя поняла, что он совершенно пьян и ничего не станет слушать.
— Гнать всех в окопы! Никаких разговоров! — крикнул матрос и по мраморным ступеням вошел в парадный подъезд.
В толпе арестованных Катя увидела высокую фигуру отца с седыми косицами, падающими на плечи. Ворота открылись, вышла первая партия, окруженная солдатами со штыками. Шел, с лопатой на плече, седобородый генерал, два священника. Агапов прошел в своем спортсменском картузике. Молодой горбоносый караим с матовым, холеным лицом, в модном костюме, нес на левом плече кирку, а в правой руке держал объемистый чемоданчик желтой кожи. Партия повернула по набережной влево.
Подкатил к воротам другой автомобиль, вышло трое военных. В одном из них Катя узнала Леонида.
— Леонид!
Он удивился.
— Катя! Ты как здесь?
— Папу забрали, гонят на окопные работы.
— Что за нелепость! Ведь ему шестьдесят пять лет.
— И не только его. Посмотри, какие старики там, есть совсем больные… Священник Воздвиженский…
Леонид, не слушая дальше, прошел в подъезд.
Через минуту вышел красноармеец, выкликнул Ивана Ильича. Катя видела сквозь решетку, как отец спорил с ним, как тот сердился и на чем-то настаивал. Подошел другой солдат и взял Ивана Ильича за рукав. Иван Ильич выдернул руку.
— Э, черт! Еще разговаривать с тобой!
Солдат крепко схватил Ивана Ильича за руку под плечом, вывел за ворота и толкнул в спину.
— Ступай!
От толчка Иван Ильич пробежал несколько шагов поперек панели. Катя бросилась к нему.
— В чем дело?
Иван Ильич, не глядя на нее, быстро шагал вдоль набережной. Катя побежала за ним.
— В чем дело? Папа, что они с тобой?
Он остановился.
— Это что? Твои хлопоты? По протекции освободили? Через «товарища Леонида»? С какой стати мне одному уходить? Не благодарю тебя.
— Ну, папа… Погоди…
— Старик Воздвиженский умер ночью у нас в подвале.
Катя ахнула.
Загудела сзади сирена. Леонид со спутниками ехал на автомобиле. Катя остановила его.
— Леонид, одного только папу освободили. А там много еще стариков, больных. Священника Воздвиженского забрали совсем больного, он у них ночью умер в подвале.
Спутники Леонида насмешливо смотрели на Катю. Леонид нетерпеливо нахмурился.
— Освободили тебе его, чего же еще?
— А других? А за то, что комендант этот больного священника велел забрать, умирающего, и он умер?.. Это декрет запрещает. Неужели он не ответит?
— Извини, мне некогда… Товарищ шофер, можно ехать.
Через несколько дней почти все арестованные воротились домой. Командующий фронтом отправил их обратно, заявив: «На что мне эта рухлядь?»
Часть вторая
В Отделе, народного образования, — сокращенно: «Отнаробраз», — работа била ключом. Профессор Дмитревский, оказалось, был еще и прекрасным организатором. Комиссаром его не утвердили, — он был не коммунист. Комиссаром был юный студент-математик, не пытавшийся проявлять своей власти и конфузливо уступивший руководство Дмитревскому. Официально Дмитревский числился членом коллегии.
Он привлек к работе лучших местных педагогов и деятелей народного университета. Вводилось в школы трудовое начало, организовались вечерние курсы и рабочие клубы, расширена программа народного университета, намечалась сеть подвижных библиотек по уезду, увеличение числа школ. Педагоги сначала настороженно следили за начинаниями профессора: они ждали, что командовать над ними поставят школьных сторожей и ломовых извозчиков. Увидели, что не так, и охотно взялись за работу. Катю Дмитревский сделал своим секретарем. Ей много приходилось принимать рабочих, крестьян, и весело было иметь с ними дело.
И весело было, что смело ломались все застывшие формы школьного дела, что выносились из школ иконы, что баричи-гимназисты сами мыли полы в классах, что на гимназических партах стали появляться фабричные ребятишки. И хорошо было, что Дмитревский умел устранить из всего этого всякий оттенок измывательства. Он сам посещал школы, беседовал с учениками, объяснял им, что не нужно стыдиться физического труда, что религия — это частное дело каждого, что предметам одного религиозного культа не место в школах, где для совместного обучения сходятся люди самых разнообразных вероисповеданий.
Дмитревский умел выбирать людей. Делами Отдела управлял бывший банковский служащий Гольдберг. Молодой, смуглый, с сверкающими зубами и смеющимися глазами; внутри его как будто была заложена тугая, никогда не ослабевающая пружина. Все он умел устроить, все умел добыть. Раньше всех других отделов выцарапывал жалованье для служащих, организовал совместное получение хлебного пайка, добывал удобные помещения для клубов и библиотек, охранные грамоты для теснимых ученых и художников. Самые трудные дела поручал ему Дмитревский.
— Ну, что?
— Есть! — отвечал он, плутовски смеясь глазами.
Среди милых, но пассивных и мяклых русских сотрудников он был как крутящийся волчок среди неподвижных кукол. И когда его звали:
— Арон Моисеич! — он весь взвивался и, вместо «что?», спрашивал:
— Ради бога?
Приехал из Арматлука артист Белозеров и предложил свои услуги по организации подотдела театра и искусств. Ревком дорожил именами и с радостью принял его предложение. Белозеров немедленно реквизировал только что достроенный театр частного предпринимателя, хотя театры в Крыму в то время не реквизировались. Наробраз делал обявления: «предлагается гражданам», — Белозеров в своей области выпускал «приказы» и грозил расстрелом саботажникам, которые не зарегистрируют в Отделе своих музыкальных инструментов. Он быстро перезнакомился и сошелся со всеми влиятельными лицами; бывал у них на дому, пел им, пил с ними и сразу приобрел самое привилегированное положение. Заявил, что его зовут в Симферополь на огромнейший оклад, и ревком, не в пример прочим, назначил ему шестнадцать тысяч в месяц, когда все комиссары получали жалования по одной-две тысячи. Получал он какими-то способами и вино, и сахар, и мясо. Занимал две роскошные комнаты с ванною в реквизированном особняке. И он говорил:
— По душе я всегда был коммунистом.
Кате отвели номер в гостинице «Астория». Была это лучшая гостиница города, но теперь она смотрела грустно и неприветливо. Коридоры без ковров, заплеванные, белевшие окурками; никто их не подметал. Горничные и коридорные целый день либо валялись на своих кроватях, либо играли в домино. Никто из них не знал, оставят ли их, какое им будет жалование. Самовары рядком стояли на лавке, — грязно-зеленые, в белых полосах. На звонки из номеров никто не шел. Постояльцы кричали, бранились. Прислуга лениво отвечала: