Лев Толстой - Том 9. Анна Каренина
— Но не убил бы, — сказал Левин.
— Нет, ты бы убил.
— Я не знаю. Если бы я увидал это, я бы отдался своему чувству непосредственному; но вперед сказать я не могу. И такого непосредственного чувства к угнетению славян нет и не может быть.
— Может быть, для тебя нет. Но для других оно есть, — недовольно хмурясь, сказал Сергей Иванович. — В народе живы предания о православных людях, страдающих под игом «нечестивых агарян». Народ услыхал о страданиях своих братий и заговорил.
— Может быть, — уклончиво сказал Левин, — но я не вижу этого; я сам народ, и я не чувствую этого.
— Вот и я, — сказал князь. — Я жил за границей, читал газеты и, признаюсь, еще до болгарских ужасов никак не понимал, почему все русские так вдруг полюбили братьев славян, а я никакой к ним любви не чувствую? Я очень огорчался, думал, что я урод или что так Карлсбад на меня действует. Но, приехав сюда, я успокоился, вижу, что и кроме меня есть люди, интересующиеся только Россией, а не братьями славянами. Вот и Константин.
— Личные мнения тут ничего не значат, — сказал Сергей Иваныч, — нет дела до личных мнений, когда вся Россия — народ выразил свою волю.
— Да извините меня. Я этого не вижу. Народ и знать не знает, — сказал князь.
— Нет, папа… как же нет? А в воскресенье в церкви? — сказала Долли, прислушивавшаяся к разговору. — Дай, пожалуйста, полотенце, — сказала она старику, с улыбкой смотревшему на детей. — Уж не может быть, чтобы все…
— Да что же в воскресенье в церкви? Священнику велели прочесть. Он прочел. Они ничего не поняли, вздыхали, как при всякой проповеди, — продолжал князь. — Потом им сказали, что вот собирают на душеспасительное дело в церкви, ну они вынули по копейке и дали. А на что — они сами не знают.
— Народ не может не знать; сознание своих судеб всегда есть в народе, и в такие минуты, как нынешние, оно выясняется ему, — сказал Сергей Иванович, взглядывая на старика пчельника.
Красивый старик с черной с проседью бородой и густыми серебряными волосами неподвижно стоял, держа чашку с медом, ласково и спокойно с высоты своего роста глядя на господ, очевидно ничего не понимая и не желая понимать.
— Это так точно, — значительно покачивая головой, сказал он на слова Сергея Ивановича.
— Да вот спросите у него. Он ничего не знает и не думает, — сказал Левин. — Ты слышал, Михайлыч, об войне? — обратился он к нему. — Вот что в церкви читали? Ты что же думаешь? Надо нам воевать за христиан?
— Что ж нам думать? Александра Николаич, император, нас обдумал, он нас и обдумает во всех делах. Ему видней… Хлебушка не принесть ли еще? Парнишке еще дать? — обратился он к Дарье Александровне, указывая на Гришу, который доедал корку.
— Мне не нужно спрашивать, — сказал Сергей Иванович, — мы видели и видим сотни и сотни людей, которые бросают все для того, чтобы послужить правому делу, приходят со всех концов России и прямо и ясно выражают свою мысль и цель. Они приносят свои гроши или сами идут и прямо говорят зачем. Что же это значит?
— Значит, по-моему, — сказал начинавший горячиться Левин, — что в восьмидесятимиллионном народе всегда найдутся не сотни, как теперь, а десятки тысяч людей, потерявших общественное положение, бесшабашных людей, которые всегда готовы — в шайку Пугачева, в Хиву, в Сербию…
— Я тебе говорю, что не сотни и не люди бесшабашные, а лучшие представители народа! — сказал Сергей Иваныч с таким раздражением, как будто он защищал последнее свое достояние. — А пожертвования? Тут уж прямо весь народ выражает свою волю.
— Это слово «народ» так неопределенно, — сказав Левин. — Писаря волостные, учителя и из мужиков, один на тысячу, может быть, знают, о чем идет дело, Остальные же восемьдесят миллионов, как Михайлыч, не только не выражают своей воли, но не имеют ни малейшего понятия, о чем им надо бы выражать свою волю. Какое же мы имеем право говорить, что это воля народа?
XVI
Опытный в диалектике Сергей Иванович, не возражая, тотчас же перенес разговор в другую область.
— Да, если ты хочешь арифметическим путем узнать дух народа, то, разумеется, достигнуть этого очень трудно. И подача голосов не введена у нас и не может быть введена, потому что не выражает воли народа; но для этого есть другие пути. Это чувствуется в воздухе, это чувствуется сердцем. Не говорю уже о тех подводных течениях, которые двинулись в стоячем море народа и которые ясны для всякого непредубежденного человека; взгляни на общество в тесном смысле. Все разнообразнейшие партии мира интеллигенции, столь враждебные прежде, все слились в одно. Всякая рознь кончилась, все общественные органы говорят одно и одно, все почуяли стихийную силу, которая захватила их и несет в одном направлении.
— Да это газеты все одно говорят, — сказал князь. — Это правда. Да уж так-то всё одно, что точно лягушки перед грозой. Из-за них и не слыхать ничего.
— Лягушки ли, не лягушки, — я газет не издаю и защищать их не хочу, но я говорю о единомыслии в мире интеллигенции, — сказал Сергей Иванович, обращаясь к брату.
Левин хотел отвечать, но старый князь перебил его.
— Ну, про это единомыслие еще другое можно сказать, — сказал князь. — Вот у меня зятек, Степан Аркадьич, вы его знаете. Он теперь получает место члена от комитета комиссии и еще что-то, я не помню. Только делать там нечего — что ж, Долли, это не секрет! — а восемь тысяч жалованья. Попробуйте, спросите у него, полезна ли его служба, — он вам докажет, что самая нужная. И он правдивый человек, но нельзя же не верить в пользу восьми тысяч.
— Да, он просил меня передать о получении места Дарье Александровне, — недовольно сказал Сергей Иванович, полагая, что князь говорит некстати.
— Так-то и единомыслие газет. Мне это растолковали: как только война, то им вдвое дохода. Как же им не считать, что судьбы народа и славян… и все это?
— Я не люблю газет многих, но это несправедливо, — сказал Сергей Иванович.
— Я только бы одно условие поставил, — продолжал князь. — Alphonse Karr прекрасно это писал перед войной с Пруссией.* «Вы считаете, что война необходима? Прекрасно. Кто проповедует войну — в особый, передовой легион и на штурм, в атаку, впереди всех!»
— Хороши будут редакторы, — громко засмеявшись, сказал Катавасов, представив себе знакомых ему редакторов в этом избранном легионе.
— Да что ж, они убегут, — сказала Долли, — только помешают.
— А коли побегут, так сзади картечью или казаков с плетьми поставить, — сказал князь.
— Да это шутка, и нехорошая шутка, извините меня князь, — сказал Сергей Иванович.
— Я не вижу, чтобы это была шутка, это… — начал было Левин, но Сергей Иванович перебил его.
— Каждый член общества призван делать свое, свойственное ему дело, — сказал он. — И люди мысли исполняют свое дело, выражая общественное мнение. И единодушное и полное выражение общественного мнения есть заслуга прессы и вместе с тем радостное явление. Двадцать лет тому назад мы бы молчали, а теперь слышен голос русского народа, который готов встать, как один человек, и готов жертвовать собой для угнетенных братьев; это великий шаг и задаток силы.
— Но ведь не жертвовать только, а убивать турок, — робко сказал Левин. — Народ жертвует и всегда готов жертвовать для своей души, а не для убийства, — прибавил он, невольно связывая разговор с теми мыслями, которые так его занимали.
— Как для души? Это, понимаете, для естественника затруднительное выражение. Что же это такое душа? — улыбаясь, сказал Катавасов.
— Ах, вы знаете!
— Вот, ей-богу, ни малейшего понятия не имею! — с громким смехом сказал Катавасов.
— «Я не мир, а меч принес», говорит Христос, — с своей стороны возразил Сергей Иваныч, просто, как будто самую понятную вещь, приводя то самое место из Евангелия, которое всегда более всего смущало Левина.
— Это так точно, — опять повторил старик, стоявший около них, отвечая на случайно брошенный на него взгляд.
— Нет, батюшка, разбиты, разбиты, совсем разбиты! — весело прокричал Катавасов.
Левин покраснел от досады, не на то, что он был разбит, а на то, что он не удержался и стал спорить.
«Нет, мне нельзя спорить с ними, — подумал он, — на них непроницаемая броня, а я голый».
Он видел, что брата и Катавасова убедить нельзя, и еще менее видел возможности самому согласиться с ними. То, что они проповедывали, была та самая гордость ума, которая чуть не погубила его. Он не мог согласиться с тем, что десятки людей, в числе которых и брат его, имели право, на основании того, что им рассказали сотни приходивших в столицы краснобаев-добровольцев, говорить, что они с газетами выражают волю и мысль народа, и такую мысль, которая выражается в мщении и убийстве. Он не мог согласиться с этим, потому что и не видел выражения этих мыслей в народе, в среде которого он жил, и не находил этих мыслей в себе (а он не мог себя ничем другим считать, как одним из людей, составляющих русский народ), а главное потому, что он вместе с народом не знал, не мог знать того, в чем состоит общее благо, но твердо знал, что достижение этого общего блага возможно только при строгом исполнении того закона добра, который открыт каждому человеку, и потому не мог желать войны и проповедывать для каких бы то ни было общих целей. Он говорил вместе с Михайлычем и народом, выразившим свою мысль в предании о призвании варягов: «Княжите и владейте нами. Мы радостно обещаем полную покорность. Весь труд, все унижения, все жертвы мы берем на себя; но не мы судим и решаем». А теперь народ, по словам Сергей Иванычей, отрекался от этого, купленного такой дорогой ценой права.