Какого года любовь - Холли Уильямс
В сложившихся обстоятельствах даже Гарольд на это не возразил. Отец Берти хранил молчание. Его взгляд уткнулся – или скорее впился – в вазу с оранжерейными георгинами, поставленную в центре обеденного стола и отражающую его полированным боком. Букет, на взгляд Берти, выглядел как приостановленный на полпути взрыв.
Сдержанная реакция отца на его заявление встревожила Берти. Гарольд покуда ни единого слова не произнес.
– Она миленькая, тут я с тобой не спорю. Но ведь это на всю жизнь, дорогой. – На словах Амелии уже была та глазурь, которую придает речам хмельное польское пойло.
– Я люблю ее, – сказал Берти так просто, как только мог, и глянул на Роуз, а та, сострадая ему, очень прямо, вся вытянувшись, сидела на обеденном стуле с высокой спинкой.
– Мама, Вайолет – одна из самых моих дорогих подруг, она человек умный, порядочный и трудолюбивый, – включилась Роуз в атаку, но Берти, переварив сказанное, слишком хорошо сознавал, что мать совсем не тех качеств ждет от своей невестки.
Когда Летти приезжала на выходные, и Берти, и Роуз набрасывались на нее, как голодные; дружба девушек столь же прочная опора их триединства, как и влюбленность. Но Амелия, не нарушая норм вежливости, ухитрялась почти игнорировать теперь нередкое уже пребывание Летти в Фарли-холле. Не так давно, когда она приехала на ужин в честь их общего с Берти дня рождения, Амелия едва заставила себя признать то, что поводов для празднования имелось два.
Впрочем, о чем говорить, если она и деток своих особым вниманием не баловала. Статная, с густыми каштановыми волосами, в которых не было ни единого седого волоска, она обладала способностью скользнуть в комнату и мановением тонкой руки собрать всех вокруг себя всех, заворожить звучанием голоса – ну, если бы ей этого захотелось. Но когда дело касалось Берти и Роуз, обременяла она себя редко.
Даже во времена школьных каникул Амелия почти не тратила времени на детей, зачастую пребывая в тягостном, мрачном настрое, что приводило Берти и Роуз в недоумение. Относилась она к ним так, как будто они помеха, мешают ей чем‐то заняться. Чем именно, Берти догадаться не мог: его мать вообще ничего не делала. Никогда и ничего. “Только подумать, до чего же бессмысленная жизнь”, – вырвалось однажды у Роуз, раненной равнодушием и даже враждебностью матери.
Когда они подросли, прохладительные напитки стали подавать раньше, во второй половине дня, с обедом. Треск льда. Затем примерно с час длилась демонстрация навязчивой, тяжкой привязанности – сладкое дыхание матери, когда она настаивала вдруг на том, чтобы перепричесать Роуз, и перепричесывала, плохо, или принималась через плечо Берти читать то, что читал он. Внезапный и приторный ее переизбыток. Берти пытался слиться с фоном, сидеть себе тихо и ни во что не вникать, только бы не привлечь к себе ее интереса. Потому что следом приходил черед препарирования их личностей, разрушительный анализ внешности и заслуг. Черед игл, воткнутых в плоть, размягченную, несмотря на все попытки сопротивляться, только что перед тем выказанной любовью.
Никакой жених, никакая невеста не заслужат одобрения их навеки разочарованной матери. Но Берти понимал также и то, что нет за ней никакой силы, кроме способности причинять боль. Так что он напрямую обратил свой взор к отцу.
– В кабинет, Берти.
– Отец, но, в самом деле, если тебе есть что сказать… – жарко вмешалась Роуз.
– Если ты обольщаешься, Роуз, что дело это семейное, замечу, что к тебе оно ни малейшего отношения не имеет.
Роуз, вспыхнув, испепелила отца взглядом. Амелия подчеркнуто закатила глаза.
Гарольд поднялся на ноги. Ростом с жену, на тринадцать лет ее старше, с грудиной, которую с возрастом выпятило вперед, выглядел он основательным, плотно сбитым. То немногое, что осталось у него от темной когда‐то шевелюры, сочеталось с еще густой, очень ухоженной бородкой.
Его кабинет. Святилище, где Гарольд проводил большую часть дня, читая бумаги, присланные из Палаты лордов, и отчеты по поместью. Панели темного дерева, казалось, вдавились внутрь в мучительной тишине, когда они уселись в два жестких кресла перед камином.
В кабинет Берти вызывали только для того, чтобы устроить выволочку. В шестнадцать лет он провел бесконечно долгую неделю в углу комнаты, переписывая страницы из Библии, пока Гарольд работал (или же от корки до корки читал “Таймс”). Берти и двое его школьных, столь же развитых и дерзких приятелей, перевозбудившись войной, пришли к выводу, что Ницше был прав и Бог, надо полагать, мертв. Они организовали акцию протеста против принудительного посещения церкви в школе, сопроводив свой протест эссе насчет “тирании навязанной религии”, помещенным в школьной газете. Отцу написали с просьбой явиться за сыном.
Гарольд, в обязательном порядке ходивший в церковь каждое воскресенье, известил Берти, что считает свою душу слишком высокой ценой за подростковый бунт. Амелия, которая не была в церкви с тех пор, как ее брата подстрелили в Первую мировую, издала короткий, как лай, смешок.
Густая смесь запахов пчелиного воска, трубочного табака и кожи, и нехватка то света, то воздуха – все это было неизменно, знакомо до дурноты. Берти с детства думал, что вот таков и есть мир мужчин. Власть гнездится в комнате на задах, в руке тяжесть стакана с виски. Хотелось, чтобы по комнате пронесся вихрь, сдул это все к чертовой матери.
– Полагаю, тебе кажется, что мир изменился.
Берти даже вздрогнул, так нежданно совпал с его мыслями отец.
– После войны ничто не осталось прежним. Но мы все равно движемся вперед, Берти. И ты не можешь не знать, чего от тебя ждут. Перед тобой долг.
Гарольд поправил стопку книг на приставном столике, выровнял корешки и откинулся на спинку стула. Кожа тоненько скрипнула, словно выражая поддержку. На каминной полке с томительной неспешностью пробили каретные часы. Берти почудилось, что в тишине, которая установилась за боем, слышно, как оседают потревоженные было пылинки.
Вскочив с места, он подошел к камину, вгляделся в циферблат, в его бесстрастное золотое лицо. Обернулся.
– Отец, все и впрямь по‐другому. Но не из‐за войны. Только из‐за нее – я просто не хочу быть ни с кем другим.
Глаза у Гарольда вспыхнули, и Берти понял, что отец рассчитывал на то, что разговор пройдет глаже. Надеялся, что новой битвы не будет, не учел, что Берти нарастил свежую корку решимости, которая сможет противостоять родительскому давлению и авторитету.
– Прости, па, но, боюсь, это бесповоротно. Я намерен просить ее выйти за меня замуж, – проговорил Берти, глядя на то, как, четко и напористо тикая, идет