Лев Гумилевский - Судьба и жизнь, Воспоминания (Часть 3)
И. А. Бунин пишет в своей автобиографической повести, что при виде слова "чреватый" в газете, у него вспыхивало желание убить автора. У писателя, проводящего всю жизнь в поисках точного, выразительного, потрясающего слова, такая нетерпимость к необоснованным нарушениям языковых норм понятна, естественна, даже обязательна.
Я не Бунин, но и у меня появляется желание если не убить, то хотя бы ткнуть носом автора в его рукопись, когда я читаю или слышу:
- Очень здорово голова болит!
- Дал согласие... выражаю надежду... хочется сказать...
- Девушки наседали на него, но он еще не выпалил всего, что хотел...
- Седина полновластной хозяйкой распоряжалась в его волосах.
Все это не оговорки в обычной болтовне, а та самая беллетристика, о которой Толстой говорил: "Беллетристика должна быть прекрасной, иначе она отвратительна!"
Дело не только в беллетристике, но и в беллетристах.
Беллетристы вообще считают хорошим литературным тоном пренебрегать нормами языка. Не воспитав еще чувства нормы, они обращаются к Далю или к тем самым выкрутасам, которыми забавляются десятиклассники, только что научившиеся читать...
Сто тысяч первых раз повторяется одна и та же схема литературного лженоваторства, и все так же сто тысяч людей, лишенных чувства нормы, беснуются от восторга и восхищения!
Но предложите любому из них вместо Даля обратиться к И. П. Павлову, и он сочтет вас ,за сумасшедшего.
- Какое же отношение он имеет к литературе?..
Учение об условных рефлексах способствует воспитанию чувства нормы родного языка. Мне Павлов помог понять, что в литературе хорошо и что плохо, и найти "новую форму", нормы своего языка.
Основа его - простота, та простота, которая не имеет ничего общего ни с уличным или кухонным разговорным языком, ни с грубой упрощенностью, ни с надуманной, выработанной по Далю изящностью. Моя простота в лаконизме выражения, в лаконизме выразительных средств, в строгости и ясности мысли.
Не многим дано, как Толстому или Тургеневу, Гоголю или Пушкину, Чехову или Бунину, Платонову или Зощенко, взявши впервые в руки карандаш и бумагу, действовать с удивительной верностью чутья и вкуса, "угадывать детской душой, что хорошо, что дурно, что лучше и что хуже, что нужно ей и что не нужно", как о том, дивясь на самого себя, вспоминал в автобиографической повести Бунин.
Мне пришлось идти до такого угадывания долгим и трудным путем, призывая на помощь науку. Дошел ли я до него? Не знаю!
Но Рыкачев определил верно:
- Словарь не тот!
- И локти не те,- добавил к этому Федор Маркович Левин.
В этой формуле есть неменьшая доля истины.
Ведь в те годы, когда я учился справляться с нуждами жизни, не было длинных очередей, переполненных трамваев, набитой людьми и жуликами Сухаревки, где бы требовались локти в прямом смысле слова. Не было надобности в локтях и в переносном смысле. Не только расталкивать людей локтями нигде не приходилось, но даже и просить о чем-нибудь считалось предосудительным: окружающие сами должны были догадываться, в чем нуждаются люди возле них. Просили только нищие. Даже обитатели ночлежных домов, называвшиеся в Саратове "галахами", никогда не просили ничего, а шли на базар и там предлагали перегруженным хозяйкам свои услуги:
- Донесу, хозяйка, а?
Ни в детстве ни в юности мне не приходилось просить. Мать наша считала зазорным попросить у соседки хотя бы щепотку чая или горсть соли. Если бы пришлось обратиться за такрй малостью мне, я, наверное, сгорел бы со стыда. Просить нас не приучили. Нас учили скрывать свою бедность. К счастью, с пятнадцати лет я стал зарабатывать деньги уроками и до последних лет жизни не выучился ни брать взаймы, ни взывать о помощи.
Никогда мне не приходило в голову назначать гонорар за напечатанное. Я получал то, что платили. Руководителям учреждений полагалось заботиться о своих сотрудниках, не дожидаясь просьб.
В 1917 году я напечатал в газете "День" несколько фельетонов. Через месяц или два редактор Кугель сказал мне:
- Зайдите в нашу контору на Невском. Будете получать жалованье сверх построчных.
Само положение дела обязывает руководство заботиться о нуждах своих работников, будь то социалистический или капиталистический строй государства.
В дни подготовки к пятидесятилетию Советской власти секретарь Московского отделения Союза писателей В. Н. Ильин спросил меня по телефону, в чем я нуждаюсь, и объяснил:
- Создана комиссия по обследованию быта ветеранов советской литературы. Комиссия желает знать, не нуждаетесь ли вы в чем? В лечении? Санатории? Пособии? Я ответил:
- Пока выходят мои книги, я ни в чем не нуждаюсь, кроме как в улучшении жилищных условий: я живу в самодельной квартире - без кухни, без ванны, без лифта, в старом, аварийном доме... Вот в квартире, такой же площади, но со всеми удобствами, теперь уже обычными для новых домов, я нуждаюсь...
- Эту квартиру вы сдадите при получении новой?
- Конечно.
Собеседник мой с явным сочувствием обещал доложить о моем жилищном неустройстве. Я искренне поблагодарил и стал ждать.
Когда я чуть ли не через год после разговора с В. Н. Ильиным решился у него узнать, что решила комиссия, Виктор Николаевич спросил с долей недоумения:
- А по какому поводу у нас был с вами разговор?
Вовсе не ожидавший такого вопроса, я кое-как разъяснил, о чем и почему идет речь. Тогда он спокойно сказал:
- Вам надо подать заявление в нашу жилищную комиссию.
Я послал заявление на имя председателя Союза писателей СССР К. А. Федина. С присущей всем старым русским писателям отзывчивостью он сам отвез мое заявление секретарю Союза К. В. Воронкову и объяснил ему мое положение.
- Но, конечно,- добавил Константин Александрович, сообщая о предпринятых им шагах,- вам придется еще не раз напомнить о себе...
- Это как раз то, чего я не умею делать и стыжусь делать,- ответил я, скорбно сознавая свою неприспособленность к житейской борьбе.
Пригибаемый к земле необходимостью, болезнями, старостью, я трижды пытался напомнить о себе и каждый раз вспоминал маленький эпизод, давно-давно мелькнувший в моей жизни. Это было в Саратове, в 1921 году. Я сидел у окна в чужом доме, разговаривая с А. М. Симориным. Створки окна, выходившего на улицу, были неплотно притворены, и я вдруг услышал, как кто-то их стал раскрывать. Я быстро оглянулся и увидел черную от пыли, большую руку, отодвигавшую створку окна. Я встал и выглянул в окно. Под окном стоял человек, давно не бритый, без шапки, суровый и строгий. Увидев меня, он сказал глухо:
- Хильф мир!
Он не просил, хотя по-русски Hilf mir значит "помоги мне". Он напоминал о вымирающем от засушливого лета Поволжье, о смертельной тоске людей, еще год назад подмазывавших свои телеги сливочным маслом вместо колесной мази, которой не было.
Напоминать о себе не лучше, чем прямо просить.
Детские и юношеские годы не только "счастливая, счастливая невозвратимая пора детства", но и самая важная пора жизни, ибо она определяет всю дальнейшую жизнь человаека, все, что дано ему совершить.
Чтобы сродниться со своим веком, надо в нем и родиться.
Я родился в прошлом веке, в девятнадцатом веке, когда С. Т. Аксаков писал свои "Записки об уженьи рыбы".
Теперь, в середине двадцатого века, он должен был бы назвать свою книгу "Записки о рыбалке".
С удивительной верностью своему времени наш век выбирает и выдумывает слова, выражающие неуважение к тому, что они обозначают.
Утром встаю, одеваюсь, завтракаю, включив радио. Так, между делом, слушал чей-то военный рассказ и вдруг, как будто отсыревшая штукатурка упала с потолка на голову:
"Заплатанный, залатанный, вернулся он из госпиталя в свою часть..."
Будь я на каком-нибудь собрании, завопил бы:
- Товарищи редакторы, помилосердствуйте, ведь это не мешок с костями, ведь это воин, офицер, человек,наконец!..
10
Через несколько месяцев - 1 марта 1970 года - мне будет 80 лет. Воли к жизни я не утратил, работоспособность не потерял: две недели назад подписал к печати новую книгу мою в серии "ЖЗЛ" о Чаплыгине и вот возвращаюсь к воспоминаниям.
Сколько же можно...
Владимир Иванович Вернадский говорил, что, дожив до 80-ти лет, человек уже не вправе требовать от жизни большего. Он писал об этом на 81-м году, в годы войны, похоронив свою жену...
Мне всегда казалось, что в старости мы обязаны перед богом и людьми отчитаться в том, как мы жили, что делали и, главное, какой вывод сделали из пережитого, виденного и слышанного.
Иван Петрович Павлов говорил твердо: "В сущности, интересует нас в жизни только одно: наше психическое содержание"...
Самые прекрасные вымыслы надоедают. Потребность в истине влечет неодолимо - от первого дыхания до последнего вздоха.
Анатоль Франс написал однажды: "Я охотно удержал бы некоторых друзей от писания драм и эпопей, но никогда не стал бы удерживать того, кто задумал бы диктовать свои воспоминания"...