В. Розанов - Опавшие листья (Короб первый)
Пододвинув бланкнот, он написал каракулями:
— Я ведь только балуюсь, лечась. А я знаю, что скоро умру.
И мы все умрем. А пока "не перережут горла" — произносим слова; пишем, "стараемся".
Он был совершенно спокоен. Болей нет. Если бы были боли — кричал бы. О, тогда был бы другой вид. Но он умирает без боли, и вид его совершенно спокойный.
Взяв опять блокнот, он написал:
Толстой на моем месте все бы писал, а я не могу.
Спросил о последних его произведениях. Я сказал, что плохи. Он написал:
— Даже Хаджи-Мурат. Против "Капитанской дочки" чего же это стоит. Г…
Это любимое его слово. Он любил крепкую русскую брань: но — в ласковые минуты, и произносил ее с обворожительной, детской улыбкой. "Национальное сокровище".
Он был весь националист: о, не в теперешнем, партийном смысле. Но он не забыл своего Воронежа, откуда учителем уездного училища вышел полный талантов, веселости и надежд: в Россию, в славу, любя эту славу России, чтобы ей споспешествовать. Пора его «Незнакомства» неинтересна: мало ли либеральных пересмешников. Трогательное и прекрасное в нем явилось тогда, когда, как средневековый рыцарь, он завязал в узелок свою «известность» и «любимость», отнес ее в часовенку[99] на дороге и, помолясь перед образами, вышел юн с новым чувством. "Я должен жить не для своего имени, а для имени России". И он жил так. Я определенно помню отрывочные слова, сказанные как бы вслух про себя, но при мне, на которых совершенно явно сложился именно этот образ.
(об А. С. Суворине — в мае 1912 г.; на обложке серенького конверта. Слова о Хаджи-Мурате, — по справке с подлинной записочкой С-на, — не содержали "крепкого русского слова", но оставляю их в том впечатлении, как было у меня в душе и как записалось минуты через три после разговора. Но "крепкое слово", однако, было вообще любимо А. С. С-ным. — Раз он о газете сказал мне, вскипев и стукнув углами пальцев о стол: "Я люблю свою газету больше семьи своей (еще вскипев:), больше своей жены…" Так как ни денег, ни общественного положения нельзя любить крепче и ближе жены и детей, — то слова эти могли значить только: "Совместная с Россиею работа газеты мне дороже и семьи и жены". Это, т. е. подспудное в душе около этого восклицания, я и назвал "рыцарской часовенкой" журналиста).
* * *
Русские, как известно, во все умеют воплощаться.[100] Однажды они воплотились в Дюма-fils. И поехал с чувством настоящего француза изучать Россию и странные русские нравы. Когда на границе спросили его фамилию, он ответил скромно:
— Боборыкин.
* * *
Самое важное в Боборыкине,[101] что он ни в чем не встречает препятствия…
Боборыкина "в затруднении" я не могу себе представить.
Всем людям трудно, одному Боборыкину постоянно легко, удачно; и, я думаю, самые труднопереваримые вещества с него легко перевариваются.»
* * *
Несу литературу как гроб мой, несу литературу как печаль мою, несу литературу как отвращение мое.
* * *
Никакой трагедии в душе… Утонули мать и сын. Можно бы с ума сойти и забыть, где чернильница. Он только написал "трагическое письмо" к Прудону.[102]
(Герцен).
Прудон был все-таки для него "знатный иностранец". Как для всей несчастной России, которая без «иностранца» задыхается.
— "Слишком заволокло все Русью. Дайте прбрезь в небе". — В самом деле, "тоска по иностранному" не есть ли продукт чрезмерного давления огромности земли своей, и даже цивилизации, «всего» — на маленькую душу каждого.
— Тону, дай немца.
Очень естественно. «Иностранец» есть протест наш, есть вздох наш, есть "свое лицо" в каждом, которое хочется сохранить в неизмеримой Руси.
— Ради Бога — Бокля!! Поскорее!!!
Это как "дайте нашатырю понюхать" в обмороке.
(в конке).
* * *
Вся натура его — ползучая. Он ползет, как корни дерева в земле.
(о Фл-м[103]).
* * *
Воздух — наиболее отдаленная от него стихия. Я думаю, он вовсе не мог бы побежать. Он запнется и упадет. Все — к земле и в землю.
(на полученном письме Уст-го).[104]
* * *
Недаром еще в гимназии как задача "с купцами" или «кранами» (на тройное правило) — не могу решить.
Какие-то «условия», и их как-то надо "поставить".. У их к ч-черту!!" и с негодованием закрывал книгу.
"Завтра спишу у товарища" или "товарищ подскажет". Всегда подсказывали.
Добрые гимназисты. Никогда их не забуду. Если что из "российской Державы" я оставил бы, то — гимназистов. На них даже и "страшный суд" зубы обломает. Курят — и только; да насчет «горничных». Самые праведные дела на свете.
(с «горничными» — разное о них вранье, и самые маленькие шалости «обид» же им не было).
* * *
Я только смеюсь или плачу. Размышляю ли я в собственном смысле?
— Никогда!
* * *
Вообще драть за волосы писателей очень подходящая вещь.
Они те же дети: только чванливые, и уже за 40 лет. Попы в средние века им много вихров надрали. И поделом.
Центр — жизнь, материк ее… А писатели — золотые рыбки; или — плотва, играющая около берега его. Не «передвигать» же материк в зависимости от движения хвостов золотых рыбок.
(утром после чтения газет).
* * *
Чего хотел, тем и захлебнулся. Когда наша простая Русь полюбила его простою и светлою любовью за "Войну и мир", он сказал: "Мало. Хочу быть Буддой и Шопенгауэром". Но вместо "Будды и Шопенгауэра" получилось только 42 карточки, где он снят в 3/4, 1/2, en face, в профиль и, кажется, "с ног", сидя, стоя, лежа, в рубахе, кафтане и еще в чем-то, за плугом и верхом, в шапочке, шляпе и "просто так"… Нет, дьявол умеет смеяться над тем, кто ему (славе) продает свою душу.
— "Которую же карточку выбрать?" — говорят две курсистки и студент. Но покупают целых 3, заплатив за все 15 коп.
Sic transit gloria mundi(Так проходит земная слава[105] (лат.).)1.
* * *
Слава — не только величие: слава — именно начало падения величия…
Смотрите на церкви, на царства и царей.
(на поданной визитной карточке)
* * *
Между эсерами есть недурненькие jeunes premiers,[106] и тогда они очень хорошо устраиваются.
(2 случая на глазах).
* * *
Если муж плачет об умершей жене, то, наклонясь к уху лакея, вы спросите: "А не был ли он знаком с Замысловским?" И если лакей скажет: "Да, среди других у нас бывал и Замысловский",[107] вы пойдете в участок и сообщите приставу, что этот господин, сделавший у себя имитацию похорон, на самом деле собирает по ночам оголтелых людей, с которыми составил план ограбить квартиру градоначальника. Покойница же «живет» со всею шайкою.
Не к этому ли тону и духу сводится все "честное направление" в печати. Или — все "честное, возвышенное и идеальное" у нас.
Да… noli tangere nostros circulos.
(no прочтении Гарриса[108] об "Уединен.").
* * *
Он довольно литературен: оказывается, он произносит с надлежащей буквой «Ь» такое трудное выражение, как "переоценка ценностей". И сотрудничества его ищут редакторы журналов и газет.
* * *
Смех не может ничего убить. Смех может только придавить.
И терпение одолеет всякий смех.
(60-е годы и потом).
_______________________
* * *
Это какой-то впечатлительный Боборыкин стихотворчества.
Да, — знает все языки, владеет всеми ритмами и, так сказать, не имеет в матерьяле сопротивления для пера, мысли и воображения: по сим качествам он кажется бесконечным.
Но душа? Ее нет у него: это — вешалка, на которую повешены платья индийские, мексиканские, египетские, русские, испанские. Лучше бы всего цыганские, но их нет. Весь этот торжественный парад мундиров проходит перед читателем, и он думает: "Какое богатство". А на самом деле под всем этим просто гвоздь железный, выделки кузнеца Иванова, простой, грубый и элементарный.
Его совесть? Об этом не поднимай вопроса.
(в окружном суде, дожидаясь секретаря, — о поэте Б-те[109]).
* * *
Техника, присоединившись к душе, — дала ей всемогущество. Но она же ее и раздавила. Получилась "техническая душа", лишь с механизмом творчества, а без вдохновения творчества.
(печать и Гутенберг,[110] в суде).
* * *
Грусть — моя вечная гостья. И как я люблю эту гостью.
Она в платье не богатом и не бедном. Худенькая. Я думаю, она похожа на мою мамашу. У нее нет речей, или мало. Только вид. Он не огорченный и не раздраженный. Но что я описываю; разве есть слова? Она бесконечна.
— Грусть — это бесконечность!
Она приходит вечером, в сумерки, неслышно, незаметно, уже «гут», когда думаешь, что нет ее. Теперь она, не возражая, не оспаривая, примешивает ко всему, что вы думаете, свои налет: и этот «налет» — бесконечен.
Грусть — это упрек, жалоба и недостаточность. Я думаю, она к человеку подошла в тот вечерний час, когда Адам «вкусил» и был изгнан из рая. С этого времени она всегда недалеко от него. Всегда "где-то тут": но показывается в вечерние часы.