Дмитрий Мамин-Сибиряк - В горах.Очерк из уральской жизни
— Это было лет семь тому назад, — заговорил старик, — я тогда с гуртовщиками ходил в степи. Гнали из-под Семипалатинска косяков пять лошадей в Старый завод на ярмарку. Дело было на полдороге. Стали нас больно обижать кыргызы, все ладили отбить лошадей, да не удавалось… Больно уж один надоел: и день и ночь так и вертится у нас в глазах. Мы уж думали, что это дьявол, а не человек, потому то назади нас, то впереди, и не о дву-конь, а все на одной гнеденькой лошаденке, как бес перед заутреней, вертится… Уж мы его ловить пытались, пытались, — куда тебе! Гикнет по-ихнему, да как сквозь землю и провалится… Ищи его по степи-то. Скорее ветер догонишь, чем его, окаянного… А хозяин над нами потешается: «Куда-де вам, вахлакам, кыргыза ловить». И так это мне обидно стало, что даже ночью, проклятый, снился, а под конец я из-за него и пищи-то лишился: есть не могу, спать не могу, тоска напала, и все думаю о лошади, каким бы ни на есть манером добыть ее из-под кыргыза.
Старик замолчал, а потом совершенно другим тоном добавил:
— А ведь я этого самого кыргыза пристрелил…
Я долго рассматривал выражение лица Саввы Евстигнеича: хоть бы малейшая тень, хоть бы одна морщинка, — нет, такое же доброе, хорошее выражение на лице, как ночью, когда старик рассказывал Василисе Мироновне о котятах.
— Тебе не жаль его?
— Кого это?
— Ну, да киргиза, которого…
— Которого я убил?.. Да чего мне его жалеть-то? — с удивлением заговорил старик.
— Как чего жалеть?.. Да ведь он — человек?
— Ну, уж это ты, барин, напрасно, — заговорил старик, обидевшись и с некоторым сожалением глядя на меня. — Какой же он человек? Я лошадь пожалею, собаку пожалею, потому они хозяина знают и добро помнят, а кыргыз — што? Кыргыз — нехристь, погань, значит, туда ему и дорога!.. Они нашего брата не больно жалеют… В степи-то один бог да Никола, — твори, чего хочешь!
Я несколько успокоился, потому что подобное рассуждение походило хоть немного на логику, но расспрашивать дальше об обстоятельствах, сопровождавших приобретение лошади, я не имел желания.
Солнце начинало уже клониться к горизонту, зной летнего дня заметно спадал, — значит, пора было отправляться в дорогу. Еще раз расспросив старика подробно о дороге, я начал с ним прощаться.
— Погоди, востроногой! — послышался из балагана голос Василисы Мироновны. — Опять, пожалуй, заплутаешься… Нам с Калинычем тоже пора отправляться, — дойдешь с нами до поворота на Момыниху, а там уж слепой выйдет.
Мне пришлось только согласиться на это приглашение.
Лошади были скоро оседланы, и, простившись со стариком, мы втроем двинулись в путь. Балаган со стариком и мальчиком скрылся из наших глаз на первом повороте едва заметной лесной тропинки, по которой мы взяли наш курс. Василиса Мироновна ехала настоящею амазонкой на своей буланке, — вероятно, той самой, о которой рассказывал старик. Сидела она в высоком киргизском седле по-мужски, молодцом, хоть это и не совсем гармонировало с ее кубовым сарафаном и темным платком на голове. Калин Калиныч, видимо, никогда не ездил верхом и сидел на своей убогой сивенькой лошадке как мешок, набитый травой. Василиса Мироновна ехала впереди, я старался держаться с нею наравне, а Калин Калиныч замыкал эту торжественную процессию.
— Вы куда же это едете, Василиса Мироновна? — спросил я свою спутницу.
— А тут есть в горах одна могилка, старца Антония, так вот мы туда едем.
— Зачем?
— А на поклонение, — весело отвечала Василиса Мироновна. — Там наших об эту пору, под Петров день, видимо-невидимо собирается, тыщев до трех.
Всю дорогу до Момынихи мы проболтали самым веселым образом, так как у нас нашлось очень много общих знакомых. Калин Калиныч иногда вмешивался в наш разговор, но больше молчал, потел, вздыхал, кашлял, постоянно утирался своим платком с изображением сражения, сморкался прямо в физиономию какому-то сердитому генералу и не пропускал случая в приличных местах посмеяться дребезжавшим, с проскакивавшими детскими нотками смехом.
— Вот и Момыниха! — заговорила Василиса Мироновна, когда наша тропинка начала огибать какую-то гору и направо отделила другую дорожку. — Вот ступай направо, — прямо на Момыниху и выйдешь.
— Спасибо, Василиса Мироновна! Прощайте.
— Ладно, не поминай лихом, а когда будешь в Старом заводе, не проходи мимо моей-то избушки! — весело прощалась со мной Василиса Мироновна.
Я свернул на новую тропинку, а моя мужественная спутница продолжала путь в сопровождении своего мешковатого рыцаря. Я остановился и долго провожал глазами эту странную пару, пока она не скрылась в лесу, смешанном из елей, сосен и берез.
VII
Старый завод облепил своими бревенчатыми домиками подножие двух высоких гор, которыми заканчивалось одно из бесчисленных разветвлений восточного склона Уральских гор. Небольшая, но очень богатая водой река Старица образует между этими горами очень красивый пруд, уходяший своим верховьем верст за пятнадцать, внутрь Уральских гор, занимая глубокую горную долину, обставленную по бокам довольно высокими горами и дремучим лесом. Около этого пруда столпились главным образом заводские домики, точно все они сейчас только вышли из воды и не успели еще вытянуться в длинные и широкие улицы. Эти скучившиеся по берегу пруда домики, собственно, и составляли ядро Старого завода, около которого постепенно отлагались позднейшие наслоения построек, образовавшие уже правильные длинные улицы, пока крайние домики не уперлись совсем в линию синевшего невдалеке леса, а другие совсем вползли на гору, точно их вскинуло туда какою-нибудь сильною волной. Издали вид на Старый завод очень красив: зелень леса, синева неба, пестрота строений — все это смешивается в оригинальную картину, которая целиком отражается на блестящей поверхности пруда, особенно рано утром, когда еще ни одна волна не поднята ветром и вдали пруд подернут туманною дымкой. Одна из гор, у подножия которых раскинулся Старый завод, стоит еще наполовину в лесу, от которого на самой горе остался лишь небольшой гребень; эта гора составляет главную силу и источник богатства Старого завода, потому что почти вся состоит из богатейшей железной руды. В настоящее время знаменитая гора представляет из себя что-то вроде громадной цитадели с полуразрушенными бастионами и высоким желтым валом кругом. Под горой стоит несколько высоких труб, вечно дымящихся и по ночам выбрасывающих целые снопы ярких искр: это — преддверие знаменитого рудника, бесчисленными галереями раскинувшегося под землей, на глубине восьмидесяти сажен, точно нора какого-то подземного чудовища. Длинная плотина соединяет обе горы; к ней прислонилась громадная фабрика со множеством черных высоких труб, пять доменных печей и несколько отдельных заводских корпусов, издали смахивающих на казармы. Несколько глубоких и длинных сливов проводят воду из пруда на фабрику, где, повернув бесчисленное множество колес, шестерен и валов, эта живая сила природы, наконец, вырывается из железной пасти чудовища и с глухим рокотом катится далее, разливаясь в зеленых берегах и принимая прежнее название Старицы.
Мне несколько раз случалось бывать на Старом заводе, и всякий раз меня преследовала мысль о том будущем, которое должно определиться для его населения, о тех рамках, в которые должна будет вылиться его жизнь с отменой крепостного права, введением новых судов, земских учреждений, народного образования и другими условиями новой жизни. Процесс Гвоздева и Печенкина обещал раскрыть много интересных бытовых сторон в жизни Старого завода, поэтому я, закинув маленькое заделье, воспользовался удобным случаем еще раз побывать в нем.
Мне пришлось остановиться в небольшой гостинице с номерами для приезжающих. Эта гостиница носила многозначительное название «Магнит» и составляла часть заводского клуба, в котором по вечерам играла плохонькая музыка; под нее местная публика танцевала, а главным образом — коротала свое время около буфета и за зеленым полем, на котором процветал в полной силе знаменитый сибирский вист с винтом и даже с каким-то «перевинтом». Это скромное времяпрепровождение нарушалось только более или менее сильными скандалами. Героями их периодически бывали то золотопромышленник Печенкин, то мировой судья Федя Заверткин. При магическом посредничестве общего миротворца Пальцева эти скандалы обыкновенно кончались ничем, скоро совсем забывались и тонули в общей скуке монотонной заводской жизни. Мой номер выходил одним окном в сад, упиравшийся тенистыми аллеями прямо в пруд; из другого окна я мог сколько душе угодно любоваться видом Нагорной улицы, проходившей под самыми окнами «Магнита». Наведя справки, я узнал, что процесс Гвоздева отложен еще на несколько дней, — значит, оставалось или сидеть в своем номере и плевать в потолок, или идти в общую залу «Магнита», он же и заводский клуб, или отыскивать кого-нибудь из старых знакомых. Мой сосед по номеру, какой-то свидетель по делу Гвоздева, с первых же часов моего пребывания в «Магните» сделался моим явным врагом, так как имел прескверную привычку так громко сморкаться, чихать, вздыхать и охать, что хоть бери другой номер или беги на улицу. Я выбрал последнее, вспомнив Калина Калиныча, навестить которого теперь выпал такой удобный случай. Адреса Калина Калиныча у меня не было, но я кстати вспомнил его рассказ о строившейся под его надзором новой церкви и решил идти туда.