Григорий Свирский - Штрафники
Ему никто не ответил: вагоны шли по каторжной земле. Вот уже много часов. После Инты, за станцией Сивая Маска, полярные ветры по деревьям как ножом прошлись. Елочки все ниже-ниже. Еще несколько километров, и деревья скрючились, прижались к земле, серые, морщинистые, как в тряпье; казалось, лес положили на мерзлую землю, как колонну зэков.
Станции замелькали с нерусскими названиями. Сейда, Мульда, Халмер-Ю. Нет, Халмер-Ю еще не было. Это мне показалось. Оно за Воркутой. Просто все заколочено, занесено по крыши. Ни дымков, ни тропок в снегу. Безлюдье.
Да и тундра зимой словно и не земля вовсе. Скованный льдом разлив. Изредка торчат из-подо льда кустики. Даже не кустики - прутики. Редкие, как бородка Цина.
Перед Воркутой затолкалась проводница, заругалась. Я собрал постель, подготовил. Но ее интересовала вовсе не постель, постель подождет, а пустые бутылки. "Положенное", как она сказала. Посудой были забиты служебное купе, полтамбура, котельная и даже уборная, которую по сему случаю заперли. "Потерпишь!" - сказала она кому-то, дергавшему дверцу.
Чтобы не мешать службе выискивать во всех углах положенное, мы сбились в коридоре, и тучный пыхтящий Давид Израилевич, с которым мы разговорились по душам, сказал вдруг:
- У нас, любезнейший, нечеловеческая задача. Ужасная! Мы - эксперты комиссии, которая едет убивать Полянского, вы знаете это... И его ничто не спасет, если он ошибся. Все предрешено наверху... А каждого из нас Илюша спас. - Помолчал, глядя на меня испытующе-нервно, как смотрят порой бывшие каторжники, решившие рассказать о сокровенном. А вдруг напорешься на неверие, зевок?
-...Вот Цин, - зашептал толстяк с жаром, которого я в нем и не подозревал. - Хотите послушать?.. В сорок девятом десятку кончал. Стал бесконвойным. Появилась у Цина в Ухте любовь. А у любви сынок. Желтенький Цин, которому отец доставал молоко, меняя на него лагерную пайку. Как-то опоздал Цин на вечернюю поверку: не достал молока, избегался.
А если нет человека на поверке, значит, побег. За побег, любезнейший, расстрел. Без формальностей...
Геологи дали Полянскому телеграмму, он весь день мчался по зимней тундре на тракторных санях и вечером, окоченелый, ввалился к генералу Бурдакову, начальнику ухтинских лагерей. Генерала Бурдакова убедить талант нужен! А уж собственные приказы он не отменял никогда...
Ввалился Илюша Полянский, руки скрючены холодом, синие, лицо поморожено, брови, ресницы в инее, вскричал прямо с порога:
- Товарищ генерал! Куда бежать корейцу?!
Генерал на Полянского выпучился, и вдруг багровое генеральское лицо стало принимать почти осмысленное выражение. В самом деле, кругом, на каждой станции, заставы, засады, посты. И на север, и на юг... Все оцеплено. В Княжпогосте - комендатура, в Котласе - полк МВД. Полная проверка. Под вагоны заглядывают, в аккумуляторные ящики; по углам шарят. Как на государственной границе. Куда бежать желтолицему, косоглазому? Он же среди вологодских да вятских за версту выделяется...
Дошло, наконец, до генерала Бурдакова, застучал ладонями по своим полным ляжкам.
"И впрямь, - хохочет. - И впрямь... ха-ха! Куда бежать корейцу?!"
Отменил расстрел...
Или, вот, Матюшкин Ермолай. Под вами едет. "Русь непаханая..." Так его еще в институте прозвали. Непаханая, непуганая, за Вологдой от татарвы сохранившаяся... Все ухтинские геологи с безумными глазами, с сумасшедшинкой. А этот?.. В аспирантуру звал, на свою кафедру. Не идет. Баловство, говорит.
Лет пять назад зам. Косыгина, здесь в Ухте, требовал разъяснений, а Ермоша, дитя тайги, бряк: "Это и дураку ясно!.." Полянский спас. Взял его, вышибленного отовсюду, к себе... Полянский для него - свет в окошке... Это бы ладно! Дарья, женушка его, в Полянского влюбилась. Парадокс! Полянский лет на пятнадцать старше, красавец, вроде меня. А Ермоша на это? Если б, говорит, был бабой, сам бы в него влюбился... А потом запил, уехал в Москву...
Нынче его сунули в нашу похоронную команду. Что у него сейчас за душой?
О самом себе Давид Израилевич говорить уклонился. "Повидайте Ольгу Петровну, - сказал. - Жену Илюши Полянского. Спросите, дорогой, как она на Колыме профессора Горегляда бутербродами спасала. Заведет Горегляда, куда охране вход запрещен, и - бутерброд в руку... Поразительное семейство!"
ВСЕ ДОРОГИ ВЕДУТ... В МУЗЕЙ
К Полянскому в те дни попасть не удалось. Утром в квартиру для командировочных, замызганную, с обрезанными газовыми трубами (кто-то из командировочных по пьянке отравился газом), постучал светлобровый безликий юноша в унтах из собачьего меха и сказал, что работает в музее Ухты и готов помочь мне...
- Машина ждет нас, - добавил он с мягкой настойчивостью. Что-то в этой настойчивости было такое, что я похолодел: уж не решила ли Москва переселить меня в Потьму таким путем? При Сталине это было самым отработанным методом: командировать жертву в Архангельск или Кзыл-Орду и там, вдали от друзей, забрать...
За окном стоял обледенелый "Москвич" с ватным чехлом на радиаторе. Дверцы машины вмяты, задний бампер оторван. Нет, он слишком необычен для служебной машины. Слишком выделяется...
Скорее всего, в Ухте существовал "прогулочный маршрут" - для писателей, заезжих ударников коммунистического труда и школьников. Как в Москве существуют маршруты для иностранцев. Конвейер очковтирательства: "Лебединое озеро" с Майей Плисецкой, Третьяковская галерея или другой музей, по выбору...
И здесь музей?!
Отправился неохотно, однако о неожиданной поездке не пожалел...
На двери поблескивала тронутая ржавчиной табличка: "Профессор Крепс".
Музей-квартира! Уже легче...
Стены квартиры завешаны документами, диаграммами добычи нефти и фотографиями неведомого мне профессора Крепса с кроткими глазами и буйной шевелюрой свободного художника. На ранних фотографиях Крепс, правда, острижен наголо. И держится в стороне от кожаных регланов, позирующих фотографу.
- Профессор был зэком? - бестактно воскликнул я.
Юноша молча пожевал губами - я более не задавал вопросов.
Бывший заключенный Ухтлага Николай Яковлевич Крепс был родоначальником Ухтинских промыслов, их историей и славой, - это было очевидным. Во всяком случае, так явствовало из экспозиции музея. Вот Крепс, худющий, в ватнике, у первой буровой. Затем возле жиденького нефтяного фонтана. А вот посередине черного озерца, по колено в блестящей на солнце нефти. У него лицо именинника.
В другой комнате, посвященной шестидесятым годам, - Крепс, на огромной фотографии, объясняет что-то нахохлившемуся Байбакову - председателю Госплана СССР. На соседней, поменьше, обнимается с ним подле вагона с табличкой "Москва-Воркута". Далее - располневший, с обвислыми щеками Крепс. На лацкане пиджака Золотая Звезда Героя Социалистического Труда. Подле Крепса - студенты. "Первая лекция в Ухтинском индустриальном институте". Сутулящийся Крепс и школьники, повязывающие на шею профессора галстук почетного пионера.
Что ж, завидная старость!
Когда я захлопнул свой блокнот, юноша в унтах достал откуда-то еще несколько пожелтелых фотографий двадцатых годов.
- Вот этот, высокий, в косоворотке. Тихонович, бывший царский офицер. Руководитель первой геологической экспедиции в Коми... Однако, по разным причинам, его карточку не позволили экспонировать. Я показываю их неофициально. Этого потребовал, в свое время, профессор Крепс...
Доброе чувство к профессору шевельнулось во мне. Теперь я уж твердо знал, что непременно напишу о покойном энтузиасте.
Однако профессор оказался отнюдь не покойным. Я рано его похоронил. Выйдя из музея-квартиры, заметил на той же лестничной клетке еще одну темную дверь с табличкой совсем не ржавой: "Н.Я. Крепс".
- Он... э-э!.. тут живет?
Юноша подтвердил кивком.
- И с ним... можно побеседовать?
Юноша пожевал губами, и я повернул к выходу. Однако меня остановили:
- Сейчас узнаю!
Признаться, я переступил порог квартиры не без робости. Сколько раз бывал в квартирах-музеях. Теоретика воздухоплавания Жуковского, химика Зелинского - гордости и богатства России. Однако прославленных хозяев к этому времени не было в живых. Тут мне посчастливилось, впервые.
Я чувствовал себя студентом-первокурсником, пожимая твердую, как грабли, руку старика, возродившего целый край. Правда, старик очень походил на типового чудака-профессора из советских кинофильмов. Нечесаные седые кудряшки. Локоть мятого лоснящегося пиджака в мелу, в ноздре табачная крошка. Этакий рассеянный Казимир Помидорыч. Только шея, пожалуй, не профессорская. Как и руки. Тугая, красная, вровень с затылком, шея борца-тяжеловеса. И взгляд прозрачно-светлых глаз пристально-настороженный, тяжеловатый.
- Чем могу служить? - Показав огромной дрожавшей от старости рукой на кресло, он протянул в мою сторону микрофончик, приладил шнурок от него у своего мохнатого уха.
Мы уселись друг против друга, возле большого письменного стола, загроможденного минералами, белыми, прозрачными, дымчатыми, поблескивающими обломками руд из месторождений, видимо, отысканных профессором, и я сказал, что хочу понять, что тут произошло. И, возможно, написать.