Сергей Сергеев-Ценский - Неторопливое солнце (сборник)
— Шпи-ком? — так и дернулся Егорий. — Шпики же эти вчерашний день еще были, а нынче их уж и духу-звания не должно быть!
— Однако у вас как будто и занятия никакого нет больше, как по этой улице фланировать!
— Да ведь как сказать, барен, никакому человеку воспретить нельзя, где ему ходить… С тем прощевайте!
И пошел дальше, а Сыромолотов стоял около своей калитки, смотрел ему вслед, пока он скрылся в переулке.
Конечно, ничего еще не изменилось здесь, на тихой улице очень отдаленного от столицы южного города, потому только, что в Петрограде началась революция, но художнику уже представлялись какие-то невнятные пока еще отзвуки, отголоски, течения в воздухе.
Даже как будто тише, чем обычно, была тихая улица, по которой вихрем пронеслись мальчишки-газетчики с красными листами телеграмм.
Алексей Фомич представил этот красный вихрь по всем улицам города и неминуемую ошеломленность у всех людей, хотя и ожидавших, что революция должна непременно совершиться.
Небольшая, шедшая поспешной семенящей походкой старушка встретилась Алексею Фомичу на перекрестке улиц: это была его теща Дарья Семеновна.
— Ах, как я рада! Ах, как рада! Даже и сказать не могу, — заулыбалась она полубеззубым ртом.
— Вы тоже рады? Вот как! — несколько недоверчиво протянул Сыромолотов. — Революции рады, а?
— Ка-кой такой революции? — испугалась Дарья Семеновна, и улыбка ее сразу померкла. — Вам рада, что вы приехали, а об какой это революции вы сказали?
— В Петрограде!
— В Петро-гра-де? — И по ее округлившимся испуганным глазам Сыромолотов увидел, что красные телеграммы до нее не дошли.
— Несколько телеграмм на отдельных листах выпустила пока газета.
— И что же там, в телеграммах?
— Народ вышел на улицы… Главным образом женщины… и кричат: «Хлеба!..» Работницы фабрик и заводов… матери семейств… Детей-то кормить им надо, а хлеба нет: довоевались! Довоевались до того, что кормить людей нечем стало.
— Ну вот! Женщины! Их и расстреляют! — сказала Дарья Семеновна.
— А кто же будет их расстреливать, когда солдаты от этого отказались? Что же, солдаты звери такие, что в своих матерей и жен стрелять будут?
И Алексей Фомич сжал свой крепкий кулак и потряс им в воздухе по направлению на север.
4Как этот, так и несколько последующих дней Алексей Фомич жил всем своим существом не в своем городе, а там, в Петрограде, где вот именно теперь, как ему ясно представлялось, он мог выставить свою картину. А так как без дела проводить время он не мог, то делал наброски карандашом: толпы народа посредине чинных улиц столицы.
Он как бы делал зарисовки с натуры, до того отчетлива представлялись ему и опрокинутые народом вагоны трамвая, и пылающее здание суда на Литейном проспекте, и арестованные министры, и генералы, которых на грузовиках везли к Государственной думе.
Прочно обрадован был он, когда узнал об отречении Николая II на станции Дно, под Псковом.
— И название станции-то какое, а? — почти кричал он, обращаясь к жене: — Точно нарочно придумано для этой страницы истории! Дошел до дна! До дна, куда успешно тянул его в последние годы Распутин! Станция Дно! Ну, как хочешь, а исто-рия, она часто бывает неожиданно остроумна! Утонул в этой страшной войне и дошел до «Дна»! Ниже уж некуда, — конец! И теперь пока просто полковник Романов!
Сыромолотов теперь читал все газеты, какие мог достать в ближайшем газетном киоске.
Однажды, в начале марта, к нему подошел плохо одетый, но с тонкими чертами лица юноша. Глядя на художника проникновенно, он подал ему свернутую почти в комок газету и сказал:
— Вы вот нашу «Правду» почитайте, Алексей Фомич, а из буржуазных газет что же вы узнаете?
— «Нашу „Правду“»? — повторил недоуменно Сыромолотов. — Это что за газета?
— Газета нашей партии большевиков, — объяснил юноша.
— А-а! «Нашей партии большевиков», — снова повторил его слова Сыромолотов. — Значит, вы — партия большевиков? А почем вы знаете, как меня зовут?
— Ну, кто же у нас тут этого не знает? — даже как будто обиделся юноша. — Тем более я должен знать, так как мой покойный отец — доктор Худолей — вздумал как-то перед войной устроить пансион в доме сына вашего, Ивана Алексеича.
— А-а! Вот вы кто!.. То-то я смотрю на вас и думаю, что как будто где-то видал… — Алексей Фомич подал Коле Худолею руку, добавив при этом:
— Он тяжело ранен, мой сын… Но мне послышалось, что вы сказали «покойный отец»… Это что же значит? Умер или убит на фронте?
— Убит… И там где-то схоронен… А я приехал домой из ссылки только вчера… И я в доме Ивана Алексеича успел побывать, — там в нижнем этаже теперь опять как будто пансион для дураков.
— Да, на дураков моему Ване везет! — улыбнулся Сыромолотов. — Когда он уезжал, то нотариусу оставил доверенность на продажу дома, но тот решил дома не продавать: дескать — это «реальная ценность», а деньги теперь — одна видимость, и вот сдал кому-то весь нижний этаж с кухней. Я к сыну в дом, признаться, не заходил… Так дураки, вы говорите, там поселились?
— Полнейшие! — с живостью ответил Коля.
— Значит, такова уж судьба этого нижнего этажа, чтобы кто умный там и не поселился, — заметил Алексей Фомич и добавил: — Вот вы — партиец, и, значит, вам книги в руки. Скажите, — образовалась ли у нас в городе какая-нибудь власть?
— А как же! Известно со времен Ломоносова, что природа тел не терпит пустоты! — бойко сказал Коля.
— Из кого же она образовалась?
— Там теперь всякой твари по паре… Есть эсеры, есть меньшевики, есть кадеты… Только большевиков нет…
— Вот как! — удивился Алексей Фомич. — А почему же собственно нет?
— Мы пока под запретом! — и Коля Худолей приложил к губам указательный палец. — Но погодите, погодите, голубчики, — вдруг преобразился он. — Вот приедет наш Ленин, и тогда все будет по-другому.
— А-а! — протянул Сыромолотов. — Так что партия партией, а… как бы это сказать…
— Вождь вождем, — договорил за него Коля.
— Вождь вождем?
— Разумеется! Наша партия большевиков имеет гениального вождя, а где же подобные вожди в других партиях?
— Так, так… Так, так… гениальный вождь, вы сказали… А где гений, там и победа… Так всегда бывало в истории.
Говоря с Сыромолотовым, Коля Худолей понемногу отходил от киоска, и Алексею Фомичу приходилось двигаться тоже. Наконец, он заметил:
— Вы как будто боитесь, чтобы кто-нибудь вас не подслушал?
— Отчасти, конечно, в этом есть привычка подпольщика, а отчасти — ведь пока что все другие партии смотрят на нас, большевиков, косо и в Советы нас не пускают… По крайней мере, здесь в Симферополе… А как в других местах, я точно не знаю.
На перекрестке двух улиц, до которых дошли Алексей Фомич и Коля Худолей, сидела пожилая женщина в очках, а перед нею на скамеечке возвышалась корзина с пирожками, прикрытыми вышитым полотенцем. Остановившись, Коля так приковался глазами к пирожкам, что Алексей Фомич спросил его:
— Позвольте-ка, а вы не хотите ли есть? Случается это иногда с людьми.
— Очень! — признался Коля. — Мать меня кормить не может, а работы я пока никакой не нашел.
— Ну-ка, берите, сколько сможете скушать, — сказал Сыромолотов, доставая кошелек, и добавил: — Это я вам плачу за вашу газету «Правда».
5Прошло еще несколько дней, пока Алексей Фомич укрепился в мысли — сходить в бывшую городскую управу, где теперь был городской Совет рабочих депутатов: не помогут ли ему выставить картину.
— Ведь эта картина — не мое только личное, частное дело, — говорил он Наде, — а общественное. Картина совпадает с событиями и всем будет вполне понятна…
— А не спешишь ли ты, Алексей Фомич? — подумав, сказала Надя. — Что-то подозрительно тихо у нас: повесили везде красные флаги, заменили полицию милицией… Кое-кто взял власть, но…
— В неопытные руки, — вставил Алексей Фомич.
— А когда же они стояли у власти?
— Ну были бы головы на плечах… Мужик сер, да ум у него не волк съел. А мне почему-то кажется, что теперь самое подходящее время для выставки. Пока тихо, а вдруг начнется борьба политических партий за власть, — и тогда уж будет широкой публике не до картины. Вообще отчего не попытаться? Может быть, как раз попадется мне человек, что-нибудь понимающий в искусстве, отведет помещение и даже, может быть, закажет в типографии афиши…
— Попробуй, — согласилась, наконец, Надя, и он пошел в горсовет.
В знакомое ему здание бывшей городской управы, теперь украшенное длинными и широкими полотнищами кумача, Сыромолотов входил с сознанием своего достоинства, как большой художник, честно и во всю силу своего незаурядного дарования трудившийся в течение двух с половиной лет.