Ольга Трифонова - Единственная
— Глупости, нас никогда не ставили на колени, отец никогда бы этого не позволил. Но в то время ты написал стихотворение, в котором нет Бога.
— Неужели ты его помнишь?!
— Конечно.
— Тогда ты действительно — единственная.
Рядом с фиалкой — сестройАлая роза раскрыласьЛилия тоже проснуласьИ ветерку поклонилась.В небе высоко звенелиЖаворонка переливы.И соловей на опушке.Пел вдохновенно, счастливо!Грузия, милая, здравствуй!Вечной цвети нам отрадой!Друг мой, учись и ОтчизнуЗнаньем укрась и обрадуй.
Он тихонько вторил ей по-грузински.
— Ах ты моя радость! Ну разве в этом стихотворении нет Бога?
— В первой части есть, а во второй — нет.
— Мне было одиннадцать, когда погиб отец, его убили в пьяной драке. Я не горевал о нём, я горевал о том, что у меня был отец, которого убили в пьяной драке. Потом умерла Катерина. И тогда я объявил войну Богу и… ничего не случилось. «Эге, — подумал я, — значит, есть кто-то другой, кто защищает меня, и кто не боится Бога». Помнишь, я рассказывал, как в ссылке заблудился среди метели, я был обречён, но я не погиб, я вышел к жилью…. У матери до меня двое умерли, а я выжил, хотя был хилым… А все эти совпадения? Приезжаю из ссылки в Петербург, ни одного адреса, и вдруг на Литейном встречаю Силу Тодрия, и он ведет меня к твоему отцу — к тебе, другой раз в одиннадцатом, те же обстоятельства — ночевать негде, денег нет и на Невском встречаю Сергея и снова оказываюсь у вас. Что это? Судьба? Удача? Или ПОМОЩЬ?
— Помнишь, в Петрограде, тогда в семнадцатом я не хотела идти причащаться, потому что не веровала, а ты велел идти. Почему?
— Но ведь ты же была ещё совсем девочкой, училась в гимназии… Иногда лгать надо…. Для пользы дела.
— Я никогда не спрашивала тебя… Скажи, куда ты исчез с марта до лета? Я очень страдала.
— Знаю. У меня была другая женщина, учительница. Хорошая женщина и любила меня, и дочь у неё была примерно твоего возраста, но я любил тебя. Всё запуталось. Сергей — мой друг, с Ольгой отношения тоже были непростыми, я решил всё распутать, но Ольга сама позвала меня жить на Рождественскую, я переехал — а тебя нет!
— Я была у Радченко…
— Помню. Поздно ночью вдруг музыка и такая красивая…
— Я увидела пианино и просто с ума сошла от радости, бросилась играть, а мама говорит: «Тише, у нас Сосо живет», и во мне всё задрожало, я всю ночь не спала, боялась тебя увидеть, а на рассвете брожу по квартире и вижу — беспорядок ужасный, дом запущен. Я схватила швабру, ведро….
— Помню, помню, я выхожу в коридор, а ты в переднике, в косынке со шваброй в руке. И какая-то другая…..
— Ты ещё так странно сказал «на Вы» — «А… это вы, сразу видно — настоящая хозяйка приехала», а я: «Разве это плохо?». «Да нет, очень хорошо», — сказал ты и пошел в ванную, а я осталась со шваброй в коридоре.
— В детстве я воображал себя героем — Кобой, представлял как спасаю красавицу. Она в длинном белом бешмете, лицо закрыто белым прозрачным покрывалом, на голове — расшитая маленькая шапочка, я хватаю её сажаю на коня….
— А в действительности твоя царевна была в старом платье, босая, а вместо белоснежного платка в руке — пыльная тряпка. Бедный мой мечтатель!
— Нет, ты не думай, что я был такой тихий слюнтяй и мечтатель. Совсем нет. Мы в Духовном училище устраивали кулачные бои. Я любил эти мероприятия. Хорошо дрался — не веришь?
— Верю. На себе испытала.
— Ну забудь, забудь, моя дали. Злопамятность очень плохая черта характера. И, кстати, очень большой грех. Надо помнить добро. Подожди, мне надо пойти в кабинет.
И потом произошло чудо, Разговор происходил глубокой ночью. Он встал с постели и голый, не боясь встретить домашних, прошёл в кабинет. У него было удивительно молодое для его возраста тело, и он не стеснялся его. Вернулся с какой-то серой невзрачной бумажкой в руке.
— Слушай, Татка, это тебе напоминает что-то?
В глуши таёжной, средь снеговХраните гордое терпенье,От сотен тысяч бедняковДостигнет Вас благословенье.А мы Вас ждём и будем ждать,И Вам всегда мы очень рады,И за столом Вас увидать,Не надо большей нам награды,
прочёл он своим высоким тихим голосом.
— Боже мой! Это же наши с Нюрой стихи. Мы положили в карман пиджака, когда отправляли тебе в Туруханск посылку, в Туруханск, да?
— Да. Тринадцатый год. Я нашёл твою записочку, я сразу понял, что она твоя, а не Нюрина и храню её всю жизнь и буду хранить. Она — мой талисман.
— Послушай меня. Ты — всё моё. Моя гордость, моя жизнь, что бы ни случилось — я твоя.
— Таточка, я знаю это. Я — тоже. Но жизнь… ещё столько всего будет…. Ты только не предай меня. Я могу потерять всё, но только не веру в тебя, без веры в тебя я превращусь в другого человека. Запомни это.
Она запомнила ещё и потому, что на следующий вечер позвонила Володичева, сказала, что ей надо срочно повидать Иосифа. Было некстати. У них ужинали Орджоникидзе, Бухарин и Назаретян. Мария Акимовна на себя была непохожа, лицо перевёрнутое. Дала Иосифу какие-то листочки с записями. Он глянул и позвал Орджоникидзе и Бухарина пройти с ним в кабинет. Она предложила Марусе отужинать с ними, та глянула каким-то диким непонимающим взором, но на вопрос Назаретяна о том, как чувствует себя Ильич ответила разумно: «Он бодр, речь его течёт бодро и ясно». В этот момент из кабинета вышел Иосиф, шаги тяжёлые, лицо озабоченное, пригласил Марусю в кабинет, очень скоро все вышли, Маруся почему-то спросила, где можно помыть руки. В ванной шептала горячечно: «Он продиктовал письмо Съезду, это ужас, ужас! Я позвонила Лидии Александровне, спросила как быть, не показать ли кому-нибудь, может быть Сталину? Она сказала — покажите, а он сказал сожгите, видите руки грязные».
— Успокойтесь, Маруся, они сами разберутся.
Потом, когда все разошлись, он спросил: «А сколько копий у вас обычно делают?»
Она поняла сразу: «Четыре».
— Значит это был театр? Я так и понял. А другие копии хранятся в сейфе, у кого ключ?
— У Володичевой.
— Старик готовит сюрпризы к съезду. Боюсь, что не успеет.
Когда же это было? Двадцать первого отмечали его день рождения в семейном кругу, на следующий день приходили Молотовы и Ворошиловы, — на «черствые именины», значит это было двадцать третьего декабря двадцать второго года.
Двадцать третий был ужасен. Ильич умирал воскрешал снова, надежда сменялась отчаянием, ужасная история с Крупской и Иосифом, её ночные бдения в Секретариате. От бессонных ночей всё вокруг стало зыбким и недостоверным: то ли было, то ли причудилось. Иосиф пригласил врача, не кремлевского, она его видела только один раз, нет потом ещё, — он выходил из маленького зеленого особнячка за Тверской заставой, а она шла к Регине. Она поздоровалась — он не ответил.
А двадцать четвёртый, двадцать пятый, — наверное, лучшие годы их семейной жизни, она много занималась Васей, Зубаловым. Она всё больше привязывалась к старому дому с готической крышей, к соснам, к огромным кустам сирени, росшей под окном террасы. После кошмара, связанного с болезнью и смертью Владимира Ильича занятия благоустройством участка и дома были лекарством, спасением от странных мыслей.
В Зубалове по просьбе Иосифа посадили малину, крыжовник, сделали площадки для игры в крокет и городки. Для детей она велела устроить гигантские шаги и «Домик Робинзона» в развилке сросшихся сосен.
Добрым гением местности был Коля Бухарин, Они с Эсфирью занимали первый этаж. Столовались вместе. Когда Николай приезжал из города, казалось, что все ужи и ежи округи стекаются к дому, чтоб поздороваться с ним. Он находил зверьё повсюду, приручал его, и часто можно было видеть через окно его комнаты, как он сидит за письменным столом, а под светом настольной лампы греется очередной приблудный котёнок. С Колей был связан один неприятный эпизод. В сумерках они гуляли по дорожкам и не заметили, не услышали как сзади подкрался Иосиф.
— Убью! — тихим свистящим шопотом сказал он.
Николай засмеялся и пропел: «И тайно, и жадно кипящая ревность пылает, и как-то и сяк-то оружия ищет рука».
А ей стало страшно. В сумерках худое лицо Иосифа, одетого в тёмный френч, словно повисло в воздухе, отделившись от тела: белое пятно, черные провалы глаз, чёрная дуга усов. За ужином она была молчалива, а Иосиф говорил с Николаем о РАПП-е, о том, что Авербах публично открестился от него. Иосиф, как бы между прочим сказал:
— Да. Я ночью звонил Юлии Николаевне, спросил устроит ли их Курск. Раньше было решение о Ташкенте, но у Каллистрата туберкулёз, и Юлия Николаевна обратилась ко мне, — пояснение для Бухарина, — но ты же знаешь как трудно переубедить этих Митрофанов Ягоды. Все-таки удалось, — это уже для неё.