Самшитовый лес. Этот синий апрель... Золотой дождь - Анчаров Михаил Леонидович
Панфилов спросил:
- Кто у вас здесь старший?
И не понял, почему никто не отвечает, только слышно дыхание лошадей и коров.
Гошка был глуп, как тетерев, и не понимал, что выглядит точь-в-точь как "красный большевик" на обложке эмигрантской агитброшюры, только во рту не было кинжала, с которого капает кровь.
- Какого черта, кто у вас старший.., в вашем обозе, черт побери! - заорал он.
Тогда люди зашевелились и пропустили вперед священника.
Он шел медленно, и обходя колеса, придерживал длинную рясу. Он остановился от Гошки шагах в пяти и сказал, нажимая на букву "о":
- Я… Я их отец… Они мои дети…
И закрыл глаза - наверно, думал, что его сейчас будут убивать, и в обозе начался тихий плач. А Гошка не спал семьдесят два часа и был обижен тем, что священнику можно закрыть глаза, а ему нет, и нужно устроить всю эту свалившуюся на него орду, и со всей язвительностью, на накую был способен тогда, Гошка просипел:
- Ах, вы их отец… а они ваши дети…
- Да, я их отец, а они мои дети.
- Так вот… Ежели вы их отец, а они ваши дети, то выделите людей, чтобы взяли в сарае рис и котлы, и сами сготовьте себе пожрать… Потому что ухаживать за вами здесь некому!..
- Пожрать? - спросил священник.
- Да! Пожрать, покушать, покормиться, поесть, потрескать, полопать, поэссен, пофрессэн, почифан, ам-ам! Что вы на меня смотрите, как слон на мандолину?!
Священник бледно посмотрел на Гошку и стал медленно садиться на землю, его подхватили два парня в желтых японских каскетках. И Гошке показалось, что священник засыпает, и даже послышался храп, и Гошка решил плюнуть на все на свете, и плюнул - тьфу! - черной от пыли слюной, и пошел спать девяносто минут - хоть бросай атомную бомбу, тьфу! - если вы такие нежные, что на вас нельзя кричать, а на нас, значит, можно кричать, так вы полагаете, белогвардейцы несчастные? Гошка представлял что он услышит, когда на него наступит шатающийся от недосыпа подполковник, потому что улегся спать прямо в коридоре жандармерии под ногами проходящих воинов, подстелив под себя соломенный мат "татами", который они еще на последнем издыхании приволокли с автоматчиком Пашей из соседнего дома и на который рухнули рядышком, как подкошенные незабудки.
Но все обошлось. Комендант спал в соседнем коридоре, и солдаты спали на этажах у дегтяревских пулеметов в разбитых кабинетах на столах, и в доме за эти полтора часа трижды сменилась власть, потому что проходящие через город части сразу кидались занимать этот удобный, большой, отдельно стоявший дом, а потом натыкались на круглое здание тюрьмы под замком и на непонятную орду за колючей проволокой козел, и каждый следующий начальник пытался разбудить подполковника, но тот не поддавался и, не открывая глаз, говорил:
- Пошли вон. - И еще: - Паша, погаси свет.
Но Паша не мог погасить свет, он спал рядом с Гошкой, на "татами", И все обошлось, и атомную бомбу никто не кинул, и государственных тайн никто не украл, и им даже уши не отдавили.
А через полтора часа они все поднялись, как в детском саду после мертвого сна, и Панфилов пошел во двор.
Во дворе трещали костры, шкворчела каша в котлах, и автоматически доламывали на дрова козлы с колючей проволокой. И все ели, ели, кормились, питались и трескали этот рис, который наши уже не могли видеть, потому что питались им двадцать дней, остальная японская еда была непонятная - консервы, непонятно из чего сделанные, соленые (соленые!) фрукты в бочках и какая-то коричневая масса под названием "мисо", а они оторвались от своих продуктовых баз, потому что двигались чересчур быстро для нормального войска. С сигаретами, правда, было хорошо.
Панфилов присел на оглоблю и закурил, и к нему осторожно подошел священник.
Гошка подвинулся и кивнул ему, священник осторожно опустился рядом, и их осторожно окружили.
Гошка предложил ему сигарету, но он сказал:
- Прошу прощения, я не курю.
Честно говоря, Памфилий первый раз в жизни разговаривал со священником. А вокруг стояли и слушали люди, и как-то не верилось, что это белогвардейцы. Неужели все дело было в том, что им дали риса?
Священник сказал:
- Наши женщины считают вас падшим ангелом, простите.
Гошка был обидчивым и потому считался грубым.
- Почему падшим? - опросил он.
- Падшим, потому что… - ответил священник, нажимая на букву "о", - прошу прощенья… вы неверующий… атеист…
- А тогда почему ангелом?
- Ангелом за доброту.
"Неужели все дело в рисе, - опять подумал Гошка, - эх, жизнь, будь она проклята".
- Почему же это я неверующий? - оказал Гошка. - Я верующий, только по-другому. И еще я верующий в человека.
А вокруг стояли молодые мужчины, которым было самое большее год - полтора, когда их привезли сюда в Маньчжурию. А вот священник оказался бывшим казачьим офицером, и стал расспрашивать о Москве, об улицах, о площадях, а вокруг стояли молодые мужчины в чужой форме и курили, курили и мотали головами, как лошади, потому что отдували дым в сторону, чтобы он не попал на Памфилия, и все время глотали и глотали, и кадыки у них ходили, как поршни, как будто бы они все не могут никак проглотить эту проклятую рисовую кашу, и глаза у них блестели, как догорающие поленья от колючих козел под черными котлами.
- А извозчики в Москве есть? - спросил священник.
- Нет, - сказал Памфилий. - Теперь у нас такси марки М-1.
- А ресторан "Яр" сохранился? - спросил казачий офицер.
- Нет, - сказал Гошка. - Там теперь клуб летчиков.
Впрочем, нужно рассказать, как Гошка познакомился с Фитилем.
Ночь на окраине. Ночь. Снег накрыл все, звуков нет, и хочется писать по-старинному.
Потому что слышен вальс Крейслера.
Откуда Крейслер в новогоднюю маньчжурскую ночь? Это какой-нибудь хмельной солдат поставил патефон. Нет, не патефон, а виктролу - так ее называли местные русские, от фирмы "Виктор", а не "Патэ", как у нас. И это был какой-то другой мир, где у русских были не паспорта, а "вид на жительство", который потом наша консульская комиссия меняла на советские паспорта, и Панфилов читал в комендатуре биографии, наполненные тоскливым ужасом: "Я родилась в 1925 году в Дайрене, окончила в Харбине католическую гимназию Бржозовской и поступила в заведение мадам Симанжонковой, проработала там два года, заболела аппендицитом и была уволена. С тех пор работы не имела".
Прелестная девушка с круглым русским лицом и отличной бунинской речью.
Аппендицит - это сифилис. А с венерическими болезнями не держали. Японские офицеры на редкость чистоплотные люди. У них даже в уборных такая чистота, что хоть операцию делай, а в стеклянном полушаре цветы вишни или хризантемы, как на бронзовой медали в честь победы над Наманханом - так, кажется, они называли Халхин-Гол. Они объявили, что Ниппонская армия там одержала победу благодаря покровительству богини Аматерасу, а мы знаем, что было все как раз наоборот, А вообще японские офицеры очень аккуратные люди. Что там цветы в уборных, у них и публичные дома были в большом порядке - маньчжуры могли ходить только в маньчжурские дома, а японцы могли ходить в японские, русские, корейские и маньчжурские, но не ходили, потому что в японских домах были и маньчжурские, и корейские, и русские девушки. Серое бетонное здание, с крышей, как у пагоды, и называлось это - храм небесной радости, кажется, девятого района - так именовались эти дома. А после посещения обязательно профилактика - тюбики с дезинфицирующей мазью. Их находили во всех казармах среди других лекарств.
В комендатуре был ленинградец, длинный парень, тощий как фитиль, младший лейтенант медицинской службы, его так и звали - Фитиль, имени его никто не запомнил. Очень он восхищался медикаментами, всюду их отыскивал и просил переводить названия и назначения, а медицинских терминов никто не знал, поэтому он приставал к эмигрантам. Медикаменты были хорошие. Например, йод - не в банках, как у нас, а в стеклянных палочках с ватным тампоном на конце. Обломаешь кончик, тампон намокнет, и обрабатывай рану, как кисточкой, прелесть. Или такие черные таблетки, которые надо глотать, если живот болит, - сразу проходит. Или такие длинные ампулы в картонных лунках. Фитиль спрашивает Гошку, тот не знает, спрашивает у эмигранта, тот отвечает - это невротин, на нервы действует. Фитиль прямо накинулся на этот невротин, набрал сто пачек. Спрашивает у этого старика эмигранта: