Аркадий Аверченко - Том 4. Сорные травы
— Хорошо иметь десять тысяч, — сказал мне недавно Кошкомоев. — Ты себе и ухом не поведешь, а у тебя в год, гляди, и есть пятьсот рублей.
Я долго ходил по комнате, слушая его речи. Когда он рассказал мне о двух неудавшихся предприятиях с зонтиками и булавками, я усмехнулся и, похлопав его по плечу, сказал:
— Я вижу, что ты, Кошкомоев, деловой человек, но, к сожалению, дела тебе все время подвертывались неподходящие… У меня есть для тебя дело… Дело самое верное, и, главное — никаких разочарований!
— Честное слово?
— Уверяю тебя. Вот в чем оно заключается: дай мне три тысячи.
— Для чего?
— Не для чего, а для кого… Для меня.
— А какая мне от этого польза будет? Сколько процентов?
— Не хочу тебя обольщать. Нисколько процентов тебе не будет. Просто давай мне три тысячи — и конец.
— Значит, дела никакого нет?
— Чудак ты! Да ведь это и есть дело: ты даешь мне три тысячи.
— А что я наживу на этом?!
— Ну… Наживешь ты две тысячи.
— Каким образом?
— Потому что я беру всего три тысячи. А мог бы взять пять. Как другие.
— Не хочу, — твердо сказал Кошкомоев. — Ты смеешься надо мной.
— Смотри, — пригрозил я. — Потом будешь плакаться. «Лучше бы уж, — скажешь ты, — я ему отдал зря эти три тысячи, чем потерял на глупейшем деле пять». Да уж поздно будет.
— Ну, теперь-то уж я поумнел, братец. Теперь меня не поймаешь.
Я многозначительно пожал плечами и ушел.
* * *В тот же день к Кошкомоеву пришел мой приятель Фуфыкин с предложением крайне заманчивого дела, идея которого принадлежала мне.
— Попадались ли вам в газетах фразы военных корреспондентов: «около нас разорвался чемодан», «чемоданы рвались безостановочно», «это был редкий экземпляр неразорвавшегося чемодана»?
— Читал, — сказал Кошкомоев.
— Что же это доказывает?
— А что же это, действительно, доказывает? — прищурился Кошкомоев.
— Доказывает, что теперь дорожные офицерские вещи стали выделывать крайне небрежно, и офицер не может нигде купить хорошего, прочного чемодана, не рискуя, что он разорвется в первом бою. Если бы мы открыли с вами на паях фабрику прочных, не рвущихся чемоданов…
* * *— Хотел бы я знать, — жаловался мне Кошкомоев, — какой это негодяй выдумал, что рвущиеся чемоданы — это те, в которые кладутся разные вещи? Открыли фабрику, нечего сказать. Зря на этом деле пять тысяч потерял. Лучше бы я тебе тогда три тысячи дал.
— Не беспокойся, — серьезно сказал я. — Я их уже получил.
— Что ты говоришь?!
— Конечно. Идея о чемоданах — моя. Жаль только, что посреднику пришлось отдать две тысячи.
— Зачем же ты это сделал?
— Зачем? Потому что вы, дураки, странный народ! На простое, честное предложение вы не откликаетесь, а если вам поднести то же самое предложение под невероятным гарниром лжи, нахальной выдумки и заманчивого золотого дождя — вы готовы отдать себя со всеми потрохами!..
Кошкомоев задумался.
Потом — знаете, что он спросил?
— Что ты хочешь этим сказать?
* * *Читатели! У Кошкомоева, Ивана Андреевича, есть еще пять тысяч…
Понимаете?
Адрес его всегда можно узнать в адресном столе.
Понимаете?
Хвост женщины
Недавно мне показывали ручную гранату: очень невинный, простодушный на вид снаряд — этакий металлический цилиндрик с ручкой. Если случайно найти на улице такой цилиндрик, можно только пожать плечами и пробормотать словами крыловского петуха: «Куда оно? Какая вещь пустая»…
Так кажется на первый взгляд. Но если вы возьметесь рукой за ручку, да размахнетесь поэнергичнее, да бросите подальше, да попадете в компанию из десяти человек, то от этих десяти человек останется человека три и то — неполных: или руки не будет хватать, или ноги.
Всякая женщина, мило постукивающая своими тоненькими каблучками по тротуарным плитам, очень напоминает мне ручную гранату в спокойном состоянии: идет, мило улыбается знакомым, лицо кроткое, безмятежное, наружность уютная, безопасная, славная такая; хочется обнять эту женщину за талию, поцеловать в розовые полуоткрытые губки и прошептать на ушко: «Ах, если бы ты была моей, птичка моя ты райская». Можно ли подозревать, что в женщине таятся такие взрывчатые возможности, которые способны разнести, разметать всю вашу налаженную мужскую жизнь на кусочки, на жалкие обрывки.
Страшная штука — женщина, и обращаться с ней нужно как с ручной гранатой.
* * *Когда впервые моя уютная холостая квартирка огласилась ее смехом (Елена Александровна пришла пить чай), мое сердце запрыгало, как золотой зайчик на стене, комнаты сделались сразу уютнее, и почудилось, что единственное место для моего счастья — эти четыре комнаты, при условии, если в них совьет гнездо Елена Александровна.
— О чем вы задумались? — тихо спросила она.
— Кажется, что я тебя люблю, — радостно и неуверенно сообщил я, прислушиваясь к толчкам своего сердца. — А… ты?..
Как-то так случилось, что она меня поцеловала — это было вполне подходящим, уместным ответом.
— О чем же ты все-таки задумался? — спросила она, тихо перебирая волосы на моих висках.
— Я хотел бы, чтобы ты была здесь, у меня, чтобы мы жили, как две птицы в тесном, но теплом гнезде.
— Значит, ты хочешь, чтобы я разошлась с мужем?
— Милая, неужели ты могла предполагать хоть одну минуту, чтобы я примирился с его близостью к тебе? Конечно, раз ты меня любишь — с мужем все должно быть кончено. Завтра же переезжай ко мне.
— Послушай… но у меня есть ребенок. Я ведь его тоже должна взять с собой.
— Ребенок… Ах, да, ребенок!.. Кажется, Марусей зовут?
— Марусей.
— Хорошее имя. Такое… звучное! Маруся. Как это Пушкин сказал? «И нет красавицы, Марии равной»… Очень славные стишки.
— Так вот… Ты, конечно, понимаешь, что с Марусей я расстаться не могу.
— Конечно, конечно. Но, может быть, отец ее не отдаст?
— Нет, отдаст.
— Как же это так? — кротко упрекнул я. — Разве можно свою собственную дочь отдавать? Даже звери и те…
— Нет, он отдаст. Я знаю.
— Нехорошо, нехорошо. А может быть, он втайне страдать будет? Этак в глубине сердца. По-христиански ли это будет с нашей стороны?
— Что же делать? Зато я думаю, что девочке у меня будет лучше.
— Ты думаешь — лучше? А вот я курю сигары. Детям, говорят, это вредно. А отец не курит.
— Ну ты не будешь курить в этой комнате, где она, — вот и все.
— Ага. Значит, в другой курить?
— Ну да. Или в третьей.
— Или в третьей. Верно. Ну, что ж… — Я глубоко вздохнул. — Если уж так получается, будем жить втроем. Будет у нас свое теплое гнездышко.
Две нежные руки ласковым кольцом обвились вокруг моей шеи. Вокруг той самой шеи, на которую в этот момент невидимо, незримо — уселись пять женщин.
* * *Я вбежал в свой кабинет, который мы общими усилиями превратили в будуар Елены Александровны, и испуганно зашептал:
— Послушай, Лена… Там кто-то сидит.
— Где сидит?
— А вот там, в столовой.
— Так это Маруся, вероятно, приехала.
— Какая Маруся?! Ей лет тридцать, она в желтом платке. Сидит за столом и мешает что-то в кастрюльке. Лицо широкое, сама толстая. Мне страшно.
— Глупый, — засмеялась Елена Александровна. — Это няня Марусина. Она ей кашку, вероятно, приготовила.
— Ня… ня?.. Какая ня… ня? Зачем ня… ня?
— Как зачем? Марусю-то ведь кто-нибудь должен нянчить?
— Ах, да… действительно. Этого я не предусмотрел. Впрочем, Марусю мог бы нянчить и мой Никифор.
— Что ты, глупенький! Ведь он мужчина. Вообще, мужская прислуга — такой ужас…
— Няня, значит?
— Няня.
— Сидит и что-то размешивает ложечкой.
— Кашку изготовила.
— Кашку?
— Ну, да чего ты так взбудоражился?
— Взбудоражился?
— Какой у тебя странный вид.
— Странный? Да. Это ничего. Я большой оригинал… Хи-хи…
Я потоптался на месте и потом тихонько поплелся в спальню.
Выбежал оттуда испуганный.
— Лена!!!
— Что ты? Что случилось?
— Там… В спальне… Тоже какая-то худая, черная… стоит около кровати и в подушку кулаком тычет. Забралась в спальню. Наверное, воровка… Худая, ворчит что-то. Леночка, мне страшно.
— Господи, какой ты ребенок. Это горничная наша, Ульяша. Она и там у меня служила.
— Ульяша. Там. Служила. Зачем?
— Деточка моя, разве могу я без горничной? Ну посуди сам.
— Хорошо. Посудю. Нет, и… что я хотел сказать?.. Ульяша?
— Да.
— Хорошее имя. Пышное такое, Ульяния. Хи-хи… Служить, значит, будет? Так… Послушай: а что же нянька?
— Как ты не понимаешь: нянька для Маруси, Ульяша для меня.