Бог, которого не было. Белая книга - Алексей Р. Френкель
Мелодия закончилась, Даша встала и ушла. Я докурил сигарету и только тогда заметил, что забыл ее поджечь.
Мир не сумасшедший, только люди. А жизнь — это кафе «Элефант». Играет тапер. Играешь ты. Играет она. Роли расписаны, слов не дали. Хорошо хоть дали коньяк и можно курить.
А через три часа мне принесут счет.
«Не плачь о том, что все закончилось. Улыбайся тому, что было»
Утром я пошел в бар проститься со своим черно-белым роялем. Надо было, конечно, сыграть что-то, но это было слишком тяжело для нас обоих. Помолчали несколько минут, опустив глаза — каждый в свое пятно на полу. Кактус — тот, который ты когда-то принес Джиму Моррисону, — молчал вместе с нами.
На черно-белой крышке рояля четыре буквы: Д А Ш А, которые я вырезал ножом — тогда, во сне. Первые две на черной полосе, последние — на белой. Буквы дрожали, держались за руки, чтобы не заплакать навзрыд. Ну или это я плакал. Может, тогда во сне плакал, а может, сейчас.
«Не плачь о том, что закончилось. Улыбайся тому, что было», — сказали белые клавиши. «Габриэль Маркес. “Сто лет одиночества”», — одобрительно кивнул кактус. «Расплакаться и не сдержать слез — это не одно и то же», — возразили белым черные. Кактус расплакался. Ну или не сдержал слез. Хотя это и не одно и то же.
«До-о-о», — попрощался я с роялем и закрыл крышку. Попытался улыбнуться. Не получилось. Забрал всхлипывающий кактус и ушел в Иерусалим.
Одиночество другим одиночеством не лечится
В Иерусалиме туман. Когда у Иерусалима похмелье — он всегда опохмеляется туманом.
У меня болел я. Как голова после попойки, когда намешал всего и много.
Иерусалим одинок. Я тоже. Я брел сквозь туман Иерусалима, прижимая к себе кактус, и кричал: до-о-о!
«До-о-о», — отвечал мне Иерусалим.
Одно одиночество усиливает другое одиночество. «До-о-о», — кричали мы с Иерусалимом сквозь туман. Кактус ржал. Или плакал. В тумане не разберешь.
Одиночество другим одиночеством не лечится. От одиночества ни туман не помогает, ни кактус.
Я все глубже и глубже заходил в туман; сначала он был мне по щиколотки, потом по пояс, затем по горло, потом ноги перестали ощущать дно, я поплыл в тумане, повернул назад — дна не было, свернул направо, свернул налево, еще раз назад, а может, это было вперед — в любом случае дна не было, — направо, вбок, влево, вперед-назад, туда, оттуда, вокруг, налево-направо-налево, вверх, в сторону, в туман, в никуда, туда, где нет дна.
В тумане тонут. От одиночества умирают. И когда я уже умирал, я крикнул из последних сил: «Ёооожыыык!» И тут же откуда-то издалека прилетело: «Медвежоооноок!» Или показалось. Но туман вдруг рассеялся, ноги нащупали мостовую Иерусалима, кактус благодарно прижался пластмассой к моему боку. Послышался стук каблучков, и из тумана пришла девушка с разноцветными глазами: один зеленый, другой карий. Как у Дэвида Боуи.
Девушка внимательно посмотрела этими глазами на меня и кактус — на меня зеленым, на кактус карим — и, усмехнувшись, сказала: «Нас, ежиков, в тумане хрен увидишь, если мы сами не захотим».
Она взяла меня за руку. Или показалось.
До моей съемной квартиры на Дорот Ришоним, 5, было десять минут быстрым шагом, и уже через десять с половиной минут она, закрыв разноцветные глаза — один зеленый, другой карий, — впивалась мне в спину своими ногтями. Ногти были длинные, бордового цвета. Или показалось.
А потом она молча оделась и молча ушла. Туман Иерусалима поглотил стук ее каблучков.
«До-о-о», — сказал я пластмассовому кактусу, когда мы остались одни.
Одиночество другим одиночеством не лечится.
Если тебя нет, то и меня нет
На Дорот Ришоним, рядом с моим домом, вот уже много лет стоит какой-то араб. Каждый божий день. С раннего утра и до вечера. Каждый божий день — и даже в шабат, ну было бы странно, если бы этот араб соблюдал шабат; так вот: на Дорот Ришоним, рядом с моим домом, вот уже много лет стоит какой-то араб и кричит — нет, не Аллах акбар, слава богу, — он кричит, что сегодня самый последний день распродажи элитных часов, потому что магазин закрылся и завтра уже здесь будет пустыня. Наверняка этот араб стоял здесь еще до того, как я снял свою полуторакомнатную квартиру у Ави, возможно, что этот араб был тут всегда. Может быть, это такой Вечный жид, только араб, и он был здесь еще до того, как эту улицу назвали Дорот Ришоним.
Но каждый божий день, что я здесь живу, рядом с моим домом стоит араб и кричит, что сегодня последний день и завтра уже ничего не будет.
Ни его, ни магазина, ни часов — ничего не будет.
Каждый божий день жители Дорот Ришоним надеются, что уже завтра ничего не будет и никто не будет орать у них под окнами. Но каждое утро начинается одно и то же второе февраля, а третье так и не наступает. Мы все живем в Дне сурка.
Каждое утро я иду на твою почту, что на улице Агриппа, 42, в Иерусалиме, и отвечаю на письма к тебе. Потом прихожу домой на Дорот Ришоним, 5, и продолжаю отвечать на письма. С утра снова иду на почту, и второе февраля продолжается.
Солнце восходит, строятся храмы; первую строчку молитвы надо произносить, прикрыв глаза правой рукой; сегодня последний день распродажи, а завтра не будет; наступает завтра, храмы разрушаются и остаются стены; следующую строчку молитвы следует произносить шепотом; сегодня последний день распродажи, а завтра не будет; завтра случилось, распродажа продолжается; люди плачут у стен — навзрыд, шепотом, прикрывая глаза правой рукой, завтра не будет; время сидит в кафешке, пробует хумус, солнце заходит, араб пьет арак, сурок он сурок, радиола стоит на столе, кактус стоит на окне, если сурка никто не видел, то это не значит, что его нет; на горшке кактуса выцветшая от времени этикетка
1/2 , лабрадор не возвращается, Даша не берет трубку, я должен начать все сначала;