Юрий Тынянов - Смерть Вазир-Мухтара
Вот он и был пастушеским и военным.
Ставился специально для Хозрева-Мирзы «Кавказский пленник, или Тень невесты, большой древний национально-пантомимный балет Дидло, музыка Кавоса».
Прыжки и вальсы были вдохновлены стихами Пушкина. Но Дидло надоел Пушкину. Пушкина в зале не было. Он был на военном театре.
На сцене была Катя Телешова, и ее военный, ее пастушеский вальс имел в себе много древнего. Она не была тенью невесты, она была осязательна.
Кавказский же пленник только кружился вокруг нее, хватал изредка за талию, поддерживал и потом разводил руками.
Два камер-юнкера дышали в креслах так громко, что мешали бы друг другу слушать музыку Кавоса, если б ее слушали.
Но и вторая невеста, или кем она там была, но и хор грузинских национальных дев производили впечатление.
В средней, царской ложе сидел принц Хозрев-Мирза. Он смотрел на Катю и на вторую невесту.
Фаддей и Леночка сидели в рядах.
Фаддей долго, перед тем как отправиться на спектакль, негодовал.
— Что я за переметная сума, — говорил он, — что я за флюгер такой, чтобы именно пойти на этот спектакль? Я больше крови видал, чем иной щелкопер чернил. Нет-с, дорогие экс-приятели, идите уж сами, — говорил он и одевался перед зеркалом.
Чуть не задавив себя галстуком, надутый, злобный, ухватил он Леночку за руку и потащил в театр. Но услышал за собою: «Это Булгарин» — и несколько повеселел.
В креслах он толкнул в бок экс-приятеля, что сидел рядом, и шепнул:
— Баба какая! Ай-ай. И как пишет хорошо!
Экс-приятель скосил глаз:
— Пишет? Кто? Телешова?
— А что ты думал? Девка преумная, она такие епистолы писала… Она Истомину забьет.
— Кого-с? — спросил экс-приятель.
— Кавос-то, Кавос, — ответил Фаддей, — да и Дидло постарался.
На них зашикали, и Фаддей, помолодев, обернувшись, вгляделся в ложу, в Хозрева (ранее избегал). И почувствовал вдруг легкое, слегка грустное умиление: ведь это принц крови, ведь принца крови прощали, музыка, и Катя, и вообще Россия прощали — вот этого самого принца. Некоторое довольство охватило его: вот согрешил принц, а его простили.
И он подумал, что в «Пчеле» следует описать эту пантомиму именно как национальное прощение древнего принца.
Наступил антракт. Хозрев-Мирза вышел в залу покурить кальян, попить шербет, поесть мороженого с графом Сухтеленом.
Тут Петя Каратыгин нечто надумал. Петя Каратыгин был как вальс, который может принимать разнообразные формы.
Он занимался теперь и живописью.
Актер, театральный писатель и живописец.
Вот, когда антракт кончился, Петя, стоя в местах за креслами, начал постреливать в Хозрева-Мирзу взглядами. Постреливал и рисовал. Когда кончился второй антракт, Хозрев-Мирза был зарисован с некоторой точностью.
Сам же Хозрев этого и не знал. Он сидел как на иголках и съел для охлаждения в антрактах на большую сумму мороженого.
17
Дома Петя не пошел в спальную к жене. Рябая маленькая Дюрова хворала, и… близок был, верно, ее час.
Он сразу же засел за рамочку. У него была чудесная рамочка, а картинка в рамочке — дрянь. Вот он вынул картинку из рамочки.
С утра он и засел, и перерисовал карандашный портретик акварелью на кость, довольно порядочно. Вделал в рамочку, принес на репетицию.
Тут его встретил приятель его, Григорьев 2-й, Петр Иваныч, выжига и пьяница, но добрый малый.
— Что у тебя? — спросил он.
— Да ничего, портретик, — ответил Петя небрежно.
— А ну-ка покажи, — сказал Григорьев 2-й.
Взглянув на портретик, он долго смотрел на Петю, так что Пете даже стало неприятно.
— Ты мужик добрый, — сказал Григорьев 2-й, — а глуп, — и Петя удивился.
Тогда Григорьев 2-й сказал:
— Глуп. Потому что, если поднести, он за эту штуку червонцев десять прислать может. Они ж ни на волос художества не понимают.
— Нет, — сказал Петя, отчасти обидевшись, — не стоит, чего там.
— Ну, если ты сам не хочешь, — сказал Григорьев 2-й, — так я, так и быть, пособлю. Я подам Сухтелену в театре, а он его и покажет принцу.
Он взял у Пети из рук портретик, так что тот даже испугался несколько, как бы не присвоил Григорьев 2-й портрета. Но Григорьев хоть и был выжига, но добрый малый. Он так и устроил. Подошел к Сухтелену, когда тот пил шербет, и вручил портретик. Тут же Сухтелен отдал принцу, и все персияне стали изумляться. Григорьев 2-й сразу же побежал за кулисы.
— Ну, — сказал он, — сделано дело. Только, чур, уговор дороже денег: как пришлет тебе принц червонцы, половина тебе за работу, половина мне за хлопоты.
Петя пожалел, что сам не отдал. Заметив это, Григорьев 2-й его приободрил:
— Тут ведь, голова, работа ни при чем. Коли б работа у тебя осталась, так что бы ты с нею стал делать? На стенку бы разве повесил. Да и работа, знаешь, не говоря худого слова…
Петя из гордости, чтоб не ронять себя, не возразил. Два дня прошли, и Григорьев 2-й пришел к Пете:
— Ну что, брат, ничего еще не прислали?
— Нет, — ответил неохотно Петя. Григорьев 2-й озаботился:
— Работа, главное, не годится. Сухтелен слово скажет и все напортит…
Регулярно, как служащий, стал приходить после этого Григорьев 2-й каждые два дня.
— Ну что? Все еще нет?
— Ннет…
— Да ты получил, наверное, брат, ты все шутки шутишь. Не поверил бы с твоей стороны.
— Честное слово, — говорил Петя.
— Работа плохая, — убивался Григорьев, — так и не пришлют ничего.
И Петя обижался.
Но работа была вовсе не такая плохая.
Дело в том, что принц Хозрев-Мирза заболел.
Заболел он не опасно, болезнь его считалась даже смешной между молодежью.
Не все женщины были светские. Были еще девицы Безюкины, девица Фауцен и другие.
Его на следующий день после «Кавказского пленника» посетил вице-канцлер Нессельрод, сидел очень долго, и к концу визита принц почувствовал жжение.
Пятьдесят пиявок в продолжение трех дней, меркурий, шпанская мушка и другие лекарства не принесли ему облегчения.
Тогда стал его лечить лейб-медик Арендт, опытный в этом деле врач, — и в неделю исчезло все, как рукой сняло.
Как только это совершилось, — принц послал подарок в дирекцию театра на Петино имя.
Григорьев об этом пронюхал и тотчас побежал к Пете.
Он имел вид не столько радостный, сколько смущенный, и щипал волоски на большой бородавке, которая была у него на подбородке.
— Пришел подарок-то, — сказал он Пете.
— Ну?
— Вот тебе и ну. Табакерка.
— Золотая? — спросил Петя живо.
— Ну и что ж, что золотая? — ответил злобно Григорьев 2-й. — А делиться-то как? Кому дно, кому крышка? Продать ее нужно.
Тут Петя приосанился.
— Нет, — сказал он, — не хотелось бы. Я сберегу ее на память.
— А уговор? — окрысился Григорьев 2-й.
— Мы пойдем к золотых дел мастеру, — благородно, но твердо сказал Петя, — он оценит ее, и я тебе половину выплачу.
Тотчас и пошли в театр, получили табакерку и отправились в Большую Морскую.
— Сюда? — спросил небрежно Петя и указал на знакомую ювелирную лавку.
— Ан нет, не сюда, — ответил с торжеством Григорьев 2-й, — этот мастер тебе, брат, десять рублей скажет за табакерку. Ты с ним, брат, знаком.
Петя несколько огорчился.
— Куда хочешь в таком случае веди. Слагаю с себя всякую ответственность.
Немец-мастер взвесил табакерку.
— Двести тридцать рублей ассигнациями, — сказал он равнодушно.
— Эх какой, — сказал Григорьев 2-й, — мы ж не продавать ее, понимаешь ли ты, несем, мы ее сами купить хотим. Давай уж настоящую цену.
— Двести тридцать, — сказал равнодушно немец.
— Ин все триста стоит, — сказал Григорьев 2-й, — видно, что ты, брат, нечестный мастер.
Во второй лавке русский мастер дал двести.
— Подкупил ты их, что ли, — говорил озабоченно Григорьев 2-й.
В третьей лавке еврей-мастер дал сто восемьдесят.
— Ты, брат, Христа за тридцать сребреников продал, я тебя знаю, ты мошенник, — сказал ему Григорьев 2-й.
Четвертый и пятый дали по сто шестьдесят и сто семьдесят.
— Подкупил, — говорил Григорьев 2-й, — не ожидал, брат, подкупил. И когда успел?
Петя остановился.
— Вот что, — сказал он с достоинством, — я этот портрет делал более из любви к художеству и чувства патриотического. Зайдем в эту лавку, и полно тебе алтынничать. Что он скажет, тому и быть. Не желаешь — воля твоя. Я б и сам, собственно, мог поднести портрет.
Григорьев махнул рукой.
— Мог, да не поднес.
Мастер-немец посмотрел работу, взвесил аккуратно и дал сто шестьдесят.
— Разбой, — сказал Григорьев 2-й и побледнел, — ей-богу, разбой. Хлопотал, бегал, и нате, получай на здоровье восемь гривен ассигнациями. Профарфорил я! Ты хоть сам, Петр Андреевич, надбавь. Чего там! Ведь если бы не я, ведь дрянь же портретик.
Петя побагровел.
— Извольте получить на будущей неделе свои восемьдесят рублей и прекратить немедля профанировать.
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
1