Влас Дорошевич - Каторга. Преступники
Павлопуло засиял от счастья. Теперь уже глаза всех почтительно были обращены на него: знаменитость, которую проезжие люди по России помнят!
– Ах, как вы меня этим поддержали! Вы себе этого и представить не можете! – говорил мне потом Павлопуло. – На сто процентов ко мне уважение поднялось!
С этого и пошла наша дружба. Когда я приходил в вольную Александровскую тюрьму, меня всегда сопровождали двое – Павлопуло, которые разъяснял, что при мне нечего опасаться пить водку, играть в карты и т. п., и А., который считал своим долгом меня охранять:
– Мало ли какой дурак может вам скандал сделать? Ведь народ тут тоже. Одно слово – арестант.
На Сахалине служащие получают в складчину телеграммы «Российского Агентства», которые печатаются в местной типографии. Я брал оттиск, и Павлопуло каждый день заходил ко мне почитать телеграммы: в то время шла греко-турецкая война.
Он оседлывал нос золотым пенсне, которое так удивительно шло к арестантскому бушлату, читал и покачивал головой:
– Ца! Ца! Ца! Насих бьюти! Бьюти греков! Бьюти!
Был печален, озабочен, приходил в неистовство:
– Министри наси никуда не годятися! Министри! До чего довели! На сто ми тепери воевати мозем! Все Делианиси изделали!
А однажды объявил:
– Из-за этого Делианиса я в каторге!
– Как так?
– Павлопуло моя не настоящая фамилия. Я из Афин. У меня в Афинах брат адвокат есть. Только я, конечно, в молодости с пути сбился. А то бы хорошим механиком был. Но только когда в возраст пришел, решил остепениться. Выждал, когда мне по греческим делам давность вышла, – денег у меня было много, – купил себе землю в Греции. Тут наши министры такую политику повели – беда. Нищие совсем стали. Налоги страшные. Земля себя не окупает. Неурожаи. В долги влез. С аукциона все пошло. А жить я привык! Пришлось опять кассы вскрывать идти. Вот до Сахалина из-за министров наших и дошел!
Часто он говорил мне, и в голосе его слышалось столько за душу хватающей тоски.
– Что Сахалин! Не то меня мучает, что я на Сахалине. А то, что далеко я от Греции! Там что теперь делается! Бедная, бедная Греция!
Иногда он говорил:
– Пустили бы меня. В волонтеры бы пошел! Хоть бы умереть дали за Грецию!
И когда он говорил о Греции, в голосе его слышалось столько нежности, любви к родине.
Теперь уже Павлопуло отбыл свою сокращенную, за силою манифеста, каторгу, и я могу передать этот разговор.
– Павлопуло, – спросил я его однажды, – отчего вас никогда на мельнице нет?
– Да я там никогда и не бываю. Я каторги никогда и не отбывал. Каторжные работы отбывают только те, у кого денег нет.
– Как же так?
– А так, нанимаю за себя другого. Он и свой урок исполняет, и мой.
– И дорого платите?
– Пятачок в день. Мне есть расчет. Я больше наживаю.
– Чем же вы занимаетесь?
– Торгую в тюрьме старьем, деньги в рост даю.
– И помногу процентов берете?
– Да игрокам даю, как у нас водится, до петухов, на одни сутки. Сто процентов в сутки! Процент хороший! – улыбнулся он.
Пан остался аристократом и здесь: ростовщик в тюрьме лицо почетное и уважаемое. Павлопуло, как я в этом убедился, как паук, высасывал всю тюрьму.
У него были деньжонки, и деньжонки порядочные. Как и все каторжане, он лелеял мечту:
– Бог даст, и не так еще поживу! На воле буду, опять за свою специальность возьмусь!
О «специальности» и о кассах, почти как о Греции, он говорил с увлечением, с теплотой, с любовью.
– Как же вы? Учились, что ли, ломать?
– Вскрывать, а не ломать!
– Ну, вскрывать?
– А как же! В промежутках, бывало, купишь себе несгораемую кассу и на ней практикуешься!
Он с необычайным жаром рассказывал, как это надо делать, чертил, рисовал.
– Я однажды в Александрии, в Египте, три месяца над мильнеровской кассой бился – как ее вскрыть? Вот касса! Ца! Одному невозможно. Втроем надо, меньше никак нельзя! Пудов шестнадцать одних инструментов принести нужно. Начнешь над нею с непривычки работать, дом трясется. Только со спинки и можно ее взять. Вы, сколько я вас вижу, не из тех людей, которые несгораемые кассы себе заводят. Но если, дай вам Бог, заведете, заведите себе мильнеровскую! – засмеялся Павлопуло.
– Да! А вы придете и откроете!
– Я? За кого вы меня принимаете? Вот что я вам скажу: не только я не приду, но если я в том городе буду, ни один вор к вам не придет. Они Пана уважают. Пан скажет «не тронь» – и не тронут. И вы вдруг про меня так думаете. Ай-ай-ай!
Он был серьезно обижен.
– Ну, хорошо, Павлопуло, человек вы «с правилами», образованный, не стыдно вам, не грех у людей их достояние отнимать?
Павлопуло посмотрел на меня с удивлением.
– Да разве я когда-нибудь у бедных, которые своим трудом нажили, отнимал что-нибудь? Я бедным всегда сам помогал. Я ж, вы знаете, только богатых.
– Ну, у богатых!
– Так какое же это их достояние? Поверьте мне, тысячу своим трудом нажить можно. А миллион не своим трудом наживается, а чужим. Все чужое достояние. Они чужим достоянием живут, и я чужим! – рассмеялся он. – Да и к тому же, у кого есть деньги в несгораемой кассе, у того есть они и в другом месте! Я последнего человека не лишаю.
– Послушайте, Павлопуло, вы словно любите вскрывать кассы! – заметил я ему однажды. – Словно самую эту работу любите?
– Люблю-с! – спокойно ответил он. – Всякое дело надо любить: только тогда и добьешься искусства!
Такой странный мономан.
Когда я уезжал с Сахалина, Павлопуло пришел проводить меня на пристань. Он просил меня прислать ему историю греческой войны на греческом языке.
– Вы много путешествуете. Если будете когда в Греции, кланяйтесь моей бедной, милой, родной стороне от ее сына!
И на глазах его были слезы.
– Прощайте, Павлопуло.
– До свиданья вам! – поправил он меня, хитро подмигнул и улыбнулся.
Людоеды
Случаи людоедства среди беглых каторжных более часты, чем об этом думают. Официально известны три людоеда.
Занимаясь в архиве Рыковской тюрьмы, я натолкнулся на следующий документ, помеченный 28 июля 1892 года:
«Его высокоблагородию господину смотрителю Рыковской тюрьмы Тымовского округа от надзирателя центральной дороги Мурашова.
Рапорт.Имею честь препроводить вашему высокоблагородию ссыльнокаторжного Рыковской тюрьмы Колоскова Павла, который бежал с 13 на 14, а донесено 15 сего июля за № 248. Пойман рассыльным вышепоименованной тюрьмы Хрусталем 24 сего текущего месяца на 1-й Хандосе; при нем найдены арестантские вещи, два котла, в том числе мешок человеческого мяса, поджаренного. Колосков Павел показал, что убил ссыльнокаторжного, который вместе пошел с ним в просеки, звать не знает, а физиономию объяснил: светло-русый мужчина, выше среднего роста, малоросс, около 35 лет, вероисповедания православного. По справке оказывается, что в эту самую ночь бежал с ним ссыльнокаторжный Крикун-Каленик. Я, Мурашов, производил осмотр вещам Колоскова, нашел халат, белье грязное с покойника, и мясо зажаренное, человеческое, которое стало разлагаться от теплой температуры в котомке воздуха. Преступление совершено на пятой версте от Онора, по дороге, ведущей от 2-й Хандосы на Онор. При таких важных обстоятельствах преступления, ссыльнокаторжного Колоскова имею честь препроводить к вашему высокоблагородию на зависящее распоряжение в ручных и ножных кандалах».
Это происходило на работах по проведению Онорской просеки. Воспоминание об этой «Онорской дороге» сохранилось в одной каторжной песне, сложенной терпигорцами, т. е. каторжанами, шедшими на Сахалин не морем, а сухим путем:
Пока шли мы с Тюмени,Ели мы гусей,А как шли мы до Онора,Жрали мы людей.
Так живет в каторге страшная память об онорских работах.
Кому-то и с чего-то пришла в голову героическая, но совершенно нелепая мысль прорезать просекой Сахалин вдоль южного поста Корсаковского. Просеку пришлось вести через тундру, поросшую тайгой. Что это за просека, можете судить по тому, что мне, например, чтобы проехать верхом 8 верст от Онора до Хандосы 2-й, понадобилось три с половиной часа. Ехать по просеке можно только на сахалинской лошади, выросшей в тайге. Лошадь осторожненько ступает по корням невыкорчеванных пней. А когда становится на «грунт», моментально завязает по брюхо в топкой, растаявшей тундре.
Работы по проведению просеки велись от ранней весны до первых заморозков. Люди вязли в трясине, рубя деревья и выкорчевывая пни. И к этой муке – работать чуть не по пояс в топкой грязи – присоединялась еще нестерпимая мука от мошкары, которая тучами носится летом над тундрой. Мошкара облепляла людей. Люди буквально обливались кровью.
– Места живого не было от укусов! – говорят бывшие на этих работах. – Мошкары такая тьма была, бывало, вздохнешь, да и задохнешься – столько ее в рот попадает!
Люди, бывавшие летом в тундре, вполне этому поверят.