Максим Горький - Том 15. Рассказы, очерки, заметки 1921-1924
— Как же это ты не понимаешь?
В спокойном удивлении этом Платон чувствовал что-то почти так же обидное, как обидны были картавые насмешки парикмахера Лютова.
— Почему вы никогда не сердитесь? — спросил он Анания за вечерним чаем. — Ананий, переплеснув глаза через ободок очков, ответил вопросами:
— А зачем? Что же переменится, если я рассержусь?
— Все сердятся, — напомнил Платон.
— Бесполезно, — сказал хозяин. — Факты всегда будут против.
Ананий все более толстел, надувался, дышал тяжелее. Удивительно было его спокойствие, оно не покинуло Анания ни на минуту и в ту ночь, когда загорелся флигель, где жила хозяйка.
— Вставай, пожар, — разбудил Ананий Платона и, натягивая брюки на толстейший свой живот, он скорее советовал, чем приказывал.
— Пожалуй огонь перекинется на нас: укладывай стенные в ящики, а я соберу мелкие.
Одеваясь, Платон смотрел в окно и видел, что флигель, размахивая красными, дымными крыльями, отрывается от земли в черное небо осени, а сараи дрожат, качаются, рвутся в огонь, по двору мелькает маленькая круглая хозяйка, похожая на курицу, и визжит:
— Анна, — утки! Анка, — уток…
— Постой, кажется?.. — вопросительно произнес Ананий, взмахнув рукою, показывая пальцем в окно.
Платон перестал грохотать ящиками, на которых спал, прислушался к треску и вою на дворе, а хозяин, отодвинув Платона, пошел к двери, невнятно промычав что-то. Испуганный Платон выбежал за ним во двор, тотчас же наткнулся на Лютова, который, подпрыгивая как хромой, кричал:
— Сгорит, сгорит…
Кричали все люди, бегая по двору, вынося на улицу узлы, мебель, толкая друг друга.
— Горничная, — сказал Ананий и покатился к флигелю, дышавшему черным, теплым дымом. Идя, Ананий закатывал рукава рубахи, точно собираясь бить кого-то. Лютов бросился за ним, сильно толкнув Платона.
— Свинья, — обругал его Платон и, на момент, примерз к земле, видя, что хозяин входит в дверь флигеля, фыркавшую дымом; Платону показалось, что этот старик, никогда не молившийся, перекрестился, входя на крыльцо, точно он шел в церковь. Тут Платон что-то понял, чего-то испугался почти до потери сознания, взвизгнул и, согнувшись, побежал за хозяином в дым, увидал его влезающим по лестнице на чердак, оттолкнул, обогнал и, кашляя, задыхаясь, закрыв глаза, прыжками вбежал в треск и жар, действуя как в сновиденьи. Споткнувшись, он упал на колени и увидал в дымно-красном облаке у открытой двери в комнату горничной ее голые ноги, высунувшиеся из-под ситцевого, пестрого одеяла, окутавшего ее тело до колен; одеяло дымилось, красные кусочки, вшитые в него шевелились, как языки огня; у Платона трещали волосы, сохли глаза; ползком он добрался до ног горничной и потащил ее неожиданно легкое тело к лестнице, быстро скатился ступени на три, рванув за собою голое тело, схватил его, взвалил на плечо и понес; тут его сбила с ног струя воды, больно ударив в грудь и лицо; последнее, что осталось в памяти его зрения — два медных шара, раскаленных до красна.
Очнулся он на постели хозяина. Ананий сидел в ногах у него, домохозяйка у стола и, всхлипывая, терла картофель о терку; крикливо картавил Лютов.
— Ну, что? — спросил Ананий, положив ладонь свою на колено Платона, а Лютов крикнул:
— Ты, чорт, храбрый!
— Волосы-то придется остричь, — сказал Ананий, подавая Платону мутное питье в стакане; горящими пальцами взял стакан, выпил что-то противно кисленькое, пощупал голову, пальцы его коснулись сухой корки, она рассыпалась под пальцами.
— А лицо у меня как? — спросил он.
— Брови сгорели, — сказал Ананий, — руку ожог, а вообще, — все хорошо.
Домохозяйка, приложив к левой руке Платона тертый картофель, ушла, ушел и Лютов; Платон ощупал все тело свое правой рукою, отыскивая боль, не нашел ее и пожалел сгоревшие волосы, — не скоро отрастут они так пышно, какими были. Потом он крепко уснул и проснулся вечером; багровые лучи солнца освещали на дворе искусанные огнем доски, бревна, шкаф с отломленной дверью, набитый венскими стульями, черный хаос на месте флигеля и среди хаоса — круглую кафельную печь; возвышаясь колонной, она очень напомнила памятник на кладбище, медный квадрат вентилятора усиливал это сходство. Вспоминая о том, что он сделал ночью, Платон чувствовал страх, почти не верил, что все это было так, как он помнил, и ему хотелось, чтоб люди рассказывали о его подвиге. Люди охотно удовлетворили его желание: Ананий, Лютов, домохозяйка — сорокалетняя маленькая с глазами овцы — дворник Федор и все говорили о бесстрашии его восторженно, а хозяйка особенно горячо восхищалась.
— Анна ничего не помнит, — тараторила она, — даже не поверила, дура, что это ты вытащил ее. Говорит, что, проснувшись, увидала огонь, окуталась одеялом и, с разбега, ударилась обо что-то, разбила себе все лицо… Нет, какой вы герой…
Рассказы о героизме его Платону было приятно слушать, но судьба Анны не трогала, хотя он молча гордился тем, что именно он вытащил ее из огня, а не Лютов руками пахучими, как руки покойника. Ананий сообщил, что может-быть Платону дадут медаль «за спасение погибавшей».
— Если не подгадит брандмейстер, он, конечно, говорит, что не ты спаситель, а тебя команда спасла…
— Др-рянь, — обиженно сказал Платон.
Он стал героем улицы и сначала это ему так нравилось, что у него даже походка стала другой, он ходил напряженно, как солдат, выпятив грудь, держал голову прямо и смотрел на всех, сурово сдвинув брови. Но скоро он заметил, что роль героя очень требовательна: все люди ждут от него еще каких-то необыкновенных поступков, ждут, когда он снова полезет в огонь? Почти каждый раз, как только в городе возникал пожар, в магазин врывался наглец Лютов и кричал:
— Платон, горит, бежим!
Платон отказывался бежать, думая с негодованием:
— Какой дурак!
Особенно неприятно и даже опасно почувствовал он себя, когда явилась горничная благодарить его. В больнице она похудела, остриженная голова ее напоминала головню, смуглое лицо казалось закоптевшим и от нее пахло жареной печонкой, которую Платон терпеть не мог. Одетая в синюю юбку и голубую бархатную кофту, пропотевшую под мышками, она была похожа на воровку. Ее хитренькие глазки смотрели в лицо Платона требовательно и говорили так, как-будто это он должен благодарить ее за то, что она жива.
— До этого случая все считали тебя робким, а теперь уважают, — намекала она.
— Чорт тебя возьми, — думал Платон, отвечая ей сердито и громко, чтобы слышал Ананий, работавший в магазине. Уходя, Анна спросила, с улыбочкой:
— Загордился немножко, а?
— Нет, зачем же? — пробормотал Платон.
Да, роль героя — обязывает. На святках Лютов стал уговаривать Платона:
— Ты — храбрый, будь другом, помоги мне и одному телеграфисту избить певчего, а? Он, певчий, несильный, мы бы и вдвоем вздули его, да у нас смелости не хватает. Помоги, а?
Платону не хотелось бить певчего, но он понимал, что, отказав Лютову, потеряет в его глазах, и что некое чувство, подобное самоуважению, обязывает его помочь Лютову.
— Хорошо, — сказал он, — только я палку возьму.
Певчий, действительно, оказался тощеньким человечком, курносым, с рыжими усиками в стрелку, очень похожим на таракана-пруссака. Он был до смешного близорук; для того, чтоб поймать на столе ресторана стакан пива, он, прищурясь, откидывался на спинку стула и все-таки протягивал руку осторожно, как слепой.
— Первый тенор, солист, Дробятин, — рекомендовал он себя Платону. На указательном пальце его правой руки блестел тяжелый перстень с рубином, — Платон сразу понял, что перстень «нового золота», а рубин — стекло. Держался первый тенор пренебрежительно, зачем-то часто трогал булавку с красным камешком, воткнутую в его голубой галстух, а близорукостью своей надоедливо хвастался.
— Доктора говорят, что я замечательно близорук, аб-со-лю-тно, говорят они, а уж если аб-со-лю-тно, то больше желать нечего. Я перебил неисчислимое число посуды. Лицо ваше, Еремин, для меня смутное пятно и больше ничего.
— Это всякий может, — задорно говорил Лютов, сильно выпив для храбрости, и подмигивал Платону, толкая под столом ногу его.
Платон видел, что певчий безобидный хвастун, жалел его: за что он будет бить такого человека?
— А где телеграфист? — строго спросил он Лютова. — Лютов сконфуженно ответил, что телеграфист пьян и не мог притти.
— Га! — произнес первый тенор гусиное слово и, сардонически усмехаясь, сообщил Платону:
— Телеграфист — враг мой, мы с ним охаживаем одну интересную девицу, а перевес на моей стороне, как солиста, а он хочет меня бить, этот телеграфист. Но — я купил кастет, вот он.
Вынув руку из кармана, он показал Платону маленький рыжеватый кулачок, вооруженный железными шипами.
— Если он этой штукой ударит по лицу? — сообразил Платон и отодвинулся от солиста.