Максим Горький - Том 4. Фома Гордеев. Очерки, рассказы 1899-1900
— И пускай спросит, и пускай увидит всё в настоящем свете! — задорно закричала Татьяна Николаевна. — И пускай страдает! Что за важность, если человек страдает? Достоевский страдал в каторге и написал «Мертвый дом»… И многие другие люди украсили жизнь страданием своим… И уголь чувствовал боль, когда из него создавался алмаз…
— Вы хотите приготовить еще одну жертву жизни?.. Хорошо. Но я желал бы понять, кого же насыщают этими жертвами.
— Ах, право же, я подарю вам револьвер! — раздраженно воскликнула Ляхова.
— Я сам куплю, не трудитесь. Но вы не ответили на мой вопрос — кто выигрывает оттого, что жизнь пожирает людей?
— Жизнь! — сказала Варвара Васильевна спокойно и серьезно.
А старая Ляхова, утвердительно кивая головой, добавила:
— Да, жизнь! Потому что она от этого становится все разнообразнее, быстрее, интереснее. Малинин тихонько засмеялся.
— Нет, право же, это Шебуев заразил вас — жизнь! жизнь!
— Шебуев? Что ж? Когда он говорит, что жизнь надо любить, — он прав!
— Да что такое эта жизнь? — воскликнул Павел Иванович.
Старушка вскочила с дивана и сказала с дрожью в голосе:
— Я — не знаю… Я прожила пятьдесят лет и так страдала! Какие страшные минуты, часы и дни и даже годы переживала я… Смерть дочери… потеря мужа… арест и смерть сына моего… сына! Но я прожила бы еще пятьдесят, еще сто лет и готова вдвойне страдать… А если я узнала бы, что моей старой кровью можно еще ярче окрасить идеал, — я умру хоть сейчас…
Она стояла среди комнаты, и по блеску ее глаз, по дрожи морщин на ее лице Малинин видел, что она действительно готова умереть хоть сейчас, если узнает, что это надо… Он смотрел на нее и молчал.
— Что вы скажете? — спросила его Варвара Васильевна, с любовью и гордостью в глазах указывая рукой на Татьяночку, тоненькую и стройную, как девушка.
— Ничего не могу сказать… — тихо произнес Малинин, пожимая плечами. Но порою мне, знаете, кажется, что между героем и рабом есть что-то родственное… Да и вообще пружины, двигающие человеком, — однообразны… по существу и отличаются одна от другой, должно быть, только упругостью и ритмом сокращений…
— Ох, это слишком мудро для меня! — сказала Татьяна Николаевна. — Не мне рассуждать и думать о героизме… а вот что между вами, Павел Иванович, и Сурковым, этим сущим декадентом, есть много общего — это я чувствую… Кстати, Варя, ты знаешь? Этот твой талантливый Владимир Ильич начал пить… да, да! Очень хорошо, не правда ли?
— Да, он пьет, — подтвердил Малинин.
Варвара Васильевна нахмурила брови и молча прошлась по комнате.
— Странное время, странные люди! — задумчиво проговорил Малинин, глядя в окно. В саду тихо вздрагивала листва сирени, а на вершины старых лип и одинокого клена уже лег золотисто-красноватый отблеск заката.
— Мне как-то не жалко Владимира Ильича! — заговорила Варвара Васильевна. — Пьет? Ну, что же? И Кирмалов пьет…
— Ах, этот другое дело! — воскликнула Татьяна Николаевна. — Он совсем особенный… к нему даже идет, когда он выпивши… Он такой… пылающий…
Малинин оглянулся на женщин и засмеялся,
— Что вы смеетесь, Павел Иванович? — спросила Любимова. — Вино губит Кирмалова… да! Но он живет жизнью, которой… можно завидовать! Вы знаете, как его любят все эти его товарищи — певчие, рабочие, босяки? Он им поет, читает, нагоняет на них тоску, как он говорит… Они зовут его Егорий Головня, слушают его, тоскуют с ним, и когда, под его влиянием, их души возбуждаются, — приходит Филипп Николаевич…
— И приносит с собой универсальную микстуру для лечения всех болезней духа — курс политической экономии, — сказал Малинин.
Варвара Васильевна серьезно взглянула на него и продолжала:
— И придает возбуждению этих людей целесообразность, методически развивает их самосознание…
— Не говорите больше, Варвара Васильевна! — воскликнул. — Мне делается больно, когда я слышу такие речи из ваших уст. Вы, такая красивая, такая…
— Павел Иванович! — укоризненно сказала Любимова.
— Хорошо, я молчу… Я знаю, что, говоря о Кирмалове, вы думаете: «Но есть люди, которые не пьют, никого и ничему не учат, а все только спрашивают — зачем?» Да, такие люди есть. И, может быть, они действительно чужие жизни люди… никому не нужные… слабые… но — в них нет жестокости верующих.
Лицо Малинина дрогнуло и побледнело. Он торопливо, молча простился и вышел из комнаты. Варвара Васильевна ничего не сказала ему. Но Ляхова тотчас же воскликнула;
— Ой, Варя! Ты уж очень строго… Разве можно так?
— Татьяночка! Вы же сами предлагали ему подарить револьвер. И это вы назвали его чужим…
— Да неужели? Да, да! Ах, старая дура… Какая грубость…
Старушка заволновалась и, виноватыми глазами глядя на Любимову, стала спрашивать ее:
— Как же быть, Варя! Извиниться пред ним… Ах, господи…
Варвара Васильевна, сложив руки на груди, задумчиво ходила по комнате и молчала, нахмурив брови.
— Варя?
— Я знаю Павла Ивановича вот уже четыре года… Всё это время я всеми силами старалась рассеять его унылое настроение… но не только не успела в этом, а вышло еще хуже… Он влюбился в меня… И эта теплая, бессильная любовь меня… обидела… Да, обидела. Для каждой женщины любовь без радости обидна… А он однажды сказал, что любовь к женщине — печальная обязанность мужчины… и в подтверждение этих слов начал мне толковать Шопенгауэра… Я не думаю, что есть женщина, которую не оскорбила бы любовь по рецепту философа… Не скрою… Павел Иванович нравился мне сначала… И если бы я [2]
Перед лицом жизни
Перед лицом Жизни стояли двое людей, оба недовольные ею, и на вопрос: «чего вы ждёте от меня?» один из них усталым голосом сказал:
— Я возмущён жестокостью твоих противоречий, разум мой бессильно пытается понять смысл бытия, и сумраком недоумения перед тобой душа моя полна. Моё самосознание говорит мне, что человек есть лучшее из всех творений…
— Чего ты хочешь от меня? — бесстрастно спросила Жизнь.
— Счастья!.. Для счастья моего необходимо, чтобы ты примирила две основы противоречий души моей: моё «хочу» с твоим «ты должен».
— Желай того, что должен, — сурово сказала Жизнь.
— Я жертвой твоей быть не желаю! — воскликнул человек. — Я властелином жизни быть хочу, а должен шею гнуть в ярме её законов — для чего?..
— Да вы говорите проще! — сказал другой, стоявший ближе к Жизни, а первый продолжал, не уделив внимания словам товарища:
— Я хочу свободы жить в гармонии с желаниями своими и не желаю быть для ближнего, — по чувству долга, — ни братом, ни слугой, я буду тем, чем захочу свободно — рабом или братом. Я не желаю в обществе быть камнем, который общество кладёт, куда и как захочет, устраивая тюрьмы благополучия своего. Я человек, я дух и разум жизни, я должен быть свободен!
— Постой, — сказала Жизнь. — Ты много говорил, и всё, что скажешь дальше, мне известно. Ты хочешь быть свободным! Что же? Будь! Борись со мной, победи меня и будь мне господин; а я тогда твоей рабой буду. Ты знаешь, я бесстрастна и победителям всегда легко сдавалась. Но нужно победить! Ты на борьбу со мной, своей свободы ради, способен? Да? Достаточно силён ты для победы и в силу веруешь свою?
И человек сказал уныло:
— Ты вовлекла меня в борьбу с самим собой, ты наточила разум мой, как нож; он вонзился мне глубоко в душу и режет её!
— Да вы с ней строже говорите, не жалуйтесь, — сказал другой.
А первый продолжал:
— Я отдохнуть хочу от гнёта твоего. О, дай вкусить мне счастья!
Жизнь усмехнулась усмешкой, подобной блеску льда:
— Скажи: когда ты говоришь, ты требуешь или просишь?
— Прошу, — как эхо, человек сказал.
— Ты просишь, как привычный нищий; но, бедный мой, сказать тебе должна я — Жизнь милостыни не даёт. И знаешь что? Свободный, он не просит, он сам берёт дары мои… А ты, ты только раб своих желаний, не более. Свободен тот, в ком сила есть от всех желаний отказаться, чтобы в одно себя вложить. Ты понял? Отойди!
Он понял и улёгся, как собака, у ног бесстрастной Жизни, чтобы тихонько ловить куски с её стола, её объедки.
Тогда бесцветные глаза суровой Жизни взглянули на другого человека то было грубое, но доброе лицо:
— О чём ты просишь?
— Я не прошу, а требую.
— Чего?
— Где справедливость? Дай её сюда. Всё остальное после я возьму, пока нужна мне только справедливость. Я долго ждал, я терпеливо ждал, я жил в труде, без отдыха, без света! Я ждал… но будет! Где справедливость?
И Жизнь ему бесстрастно ответила:
— Возьми.
О беспокойной книге
Я — не мальчишка, мне сорок лет, да! Я знаю жизнь, как морщины на своих ладонях и щеках, меня нечему и некому учить. У меня семья, и, чтобы создать ей благосостояние, я гнул спину двадцать лет, да-с! Гнуть спину занятие не особенно лёгкое и совсем не приятное. Но — это было, прошло, и я теперь желаю отдохнуть от трудов жизни — вот что я прошу понять вас, сударь мой!