Лев Толстой - Том 21. Избранные дневники 1847-1894
Был Кольчугин, попечитель училища — хочет советоваться с училищным советом*. Что будет.
9 декабря 88. Преступно спал. Утром дошивал, походил и сейчас сажусь обедать. Письмо вчера от Ге. Странное дело: жизнь, точно, как будто пустая; а я спокоен совершенно. Все дурное только во мне, в недостатке любви. Но поправляется, и оттого не тяжело, а радостно. Заснул. Встал, американки — две сестры, одна через Атлантический, другая через Тихий океан и съехались и опять едут, все видели, и меня видели, но не поумнели. Она спросила: странно вам, что они так ездят? Я попытался сказать, что надо жить так, чтобы быть useful[92] другим; она сказала, что она так и ожидала, что я это скажу, но о том: правда ли это, или нет, она уже не может думать. Все ушли спать. Я сидел один тихо. И хорошо.
11 декабря 88. Москва. Наколол дров, привез воды, 20 градусов мороза. Читал, походил, приехал Стахович. Он рассказывал об обществе поощрения борзых собак с Николаем Николаевичем — младшим*, и по этому случаю напиваются. Вечером Теличеев с женою и гж. Корниловой, прогнанной мужем. М. В. Теличеева редкое религиозное существо. Она мне сказала, что мне лучше теперь при жизни ничего не печатать. Как я ей благодарен за поддержку.
12 декабря. Наколол дров, топлю печку. Все дни живу бесцветно, но прозрачно, всех люблю естественно, без усилия. Читал. Пошел ходить. Женщина, припадающая на одну ногу, но сильная. Дома братья Берсы и их родные. Мне и с ними было хорошо. Маша приходила прощаться; скучает. Атмосфера дома дурная, тяжелая, надо тем больше держаться. А Таня, бедная, хочет замуж во что бы то ни стало, выбор все-таки лучше, чем мог бы быть. Маша сказала, что и Марья Александровна то же сказала, что и Теличеева. А я так плох, что в душе не согласен*. Да, это настоящее дело. Как легко сказать и как трудно чувствовать так, чтобы делать то, что говоришь.
Да, вчера или третьего дня был у Фета. Он рассказывал о споре с Страховым. Он, Фет, говорит, что безнравственно воздерживаться в чем-нибудь, что доставляет удовольствие. И рад, что он сказал это. Зачем? Тут же пришел Грот и недоволен диссертацией Гилярова. Тоже зачем? Зачем Гилярову защищать себялюбие? Зачем Гроту защищать любовь?
Да, еще вчера с женой чуть не начал спор о том, почему я не учу своих детей. Я не вспомнил в то время, что хорошо быть униженным. Да: есть совесть. Люди живут либо свыше совести, либо ниже совести. Первое мучительно для себя, второе противно. Лучше то, чтобы жить по растущей совести всегда немного выше ее, так, чтобы она дорастала то, что взято выше ее. Я живу выше, выше совести, и она не догоняет: и в том, что оскорбляюсь и все чувствен и тщеславен, что не хочется не печатать до смерти.
13 декабря 88. Москва. Наколол дров, убрал, затопил, записал 12 и иду завтракать. Читал, ничего не делая. Пошел ходить. Думал: мы в жизни замерзшие, закупоренные сосудчики, задача которых в том, чтобы откупориться и разлиться, установить сообщение с прошедшим и будущим, сделаться каналом и участником жизни общей. Смерть плотская не делает этого. Она как бы только вновь переливает и опять в закупоренные сосуды. Был у Сытина. Он купил журнал «Сотрудник». Прошли сутки, и я все в сомнении, что делать. Можно ли принять участие*. […]
15 декабря 88. Москва. Утром думал о журнале — возможно. Надо старое с выбором по всем отраслям. О Грегорианском и Юлианском календаре. О соске*. Вчера читал о смертности детей статью Португалова*. Наколол дров, истопил, сейчас иду за дровами и к Богоявленскому. […]
16 декабря 88. Москва. Спал дурно. Поколол дров, истопил и ничего не делал до 3. Иду гулять. Получил письмо хорошее от Вл. Ф. Орлова. О соске надо. Не писал. Пошел гулять. Дома Эртель — дитя, Тихомирова, Матильда. […]
18 декабря 88. [Москва. ] Девочки уехали в Тулу. Что-то уж очень глупо (спал дурно), колол дрова, убрал, иду завтракать. […] Читал Forum — очень плохо, пошел к Hapgood и с ними к Сытину. Дома после обеда Богоявленский, такой милый! И Полушин в журнале. Боюсь, что ничего не выйдет. Письмо от Поши ко мне и Маше. [Вымарано почти две строки. ] Нет радости при этом, и от этого мне кажется, что это не хорошо. А это неправда. Радость только бывает при ложном добре. А это как роды, как рост. Это не радость, а добро.
Да еще был Грот, долго сидел, рассказывал свою философию. Поразительно! обо всем житейском он говорит и думает, как антифилософ, а о теории мысли, чувства он философ. Строит карточные, мысленные домики. И даже некрасивые и неоригинальные, а так, только похоже на философию. Да еще девочки уехали и не простившись. Я буду плакать, как прадедушка.
19 декабря. Москва. 88. Рано встал. Колол дрова, топлю, иду завтракать. Думал: правительства защищают интересы людей и взыскивают деньги, блюдут за исполнением контрактов денежных. Почему они (правительства) не блюдут за исполнением условий, хоть бы семейных, а главное, условий трудовых. Трудовыми условиями я называю вот что: мы согласились — ты Б. мне носи дрова и хлеб, а я буду тебя учить. Нельзя правительствам — они окажутся виноваты. Но мы можем и должны позвать их к ответу на основании того самого принципа, который они выставили и который поддерживают. Ходил к Hapgood и к Сытину. Опоздал. Насморк. Вечер читал. Статья Чернышевского о Дарвине* прекрасна. Сила и ясность. […]
20 декабря 88. Москва. Встал, наколол, топлю, иду завтракать. Мысли ярче мелькают. Прекрасное письмо Тане от американки. Да, надо записывать две вещи: 1) весь ужас настоящего, 2) признаки сознания этого ужаса. И брать отовсюду. Впрочем, дела пропасть, и журнал, начатое, и нет желанья, и я не каюсь. Читал Эпиктета*. Превосходно. Еще статью Д. Ж. в «Неделе»*. Ходил к Гр. Колокольцеву за книгами и Костеньке за почтой. Озяб и насморк. Вечер читал.
22 декабря 88. Москва. Всю ночь не спал от боли печени. Недаром апатия умственная. Встал в 11. Читаю Лескова «Колыванский муж», хорошо. А «При детях»* прекрасно. Целый день боли, и всю ночь не спал. Приехали девочки, привыкаю к мысли*.
26 декабря. 88. [Москва. ] Письмо от Хилкова, как и всегда, замечательное. Днем читал. Обедали Лизанька и дети. Вечером Мамоновы и др. Тоска началась, раскаянье в своей дурной жизни. Только вечером разговор с Левой, Таней и Машами о жизни — о гордости — отсутствии смирения.
27 декабря. 88. [Москва. ] Встал раньше. Читал статью о календарях*. Неужели я вышел весь — не пишется. Походил по Арбату, заснул до обеда. Потом гости Дьяков, Фет, потом Алехин Васильич. Этот лучше. Мы хорошо говорили. Иду спать.
28 декабря. 88. [Москва. ] Приехал Поша. Он мне объявил, что они поцеловались. Все больше и больше привыкаю. Как им хорошо: стоять на прямом пути и, по всем вероятиям, столько впереди. Как далеко они могут и должны уйти. Хотел писать о соске, но заснул, и целый день слабость. Немного походил. После обеда Дунаев, какие-то барышни. [Вымарана одна строка. ] Одни люди себя строго судят и других прощают. Другие себя прощают и других судят.
29 декабря. 88. [Москва. ] Очень поздно встал, нездоровилось ночью. Письмо от Джунковского с женой — очень хорошее. Надо писать им. Написал им. Походил. Дома читал и ходил в баню. Хорошо с Левой. Сережа, как волк, как виноватый. Почти жалко его. Но не недоброжелателен. Был Богоявленский. Хорошо с ним беседовал. Письмо Черткова, вызывающее на изложение веры. Отвечу*.
30 декабря 88. Москва. Ужасно дурно спал. Начал писать письмо Хилкову. Мысли бродят, хочется писать. Думал: простая любовь ко всем — это площадка на спуске. Отдых. А еще. Все добрые дела обо….. То есть злые дела прикрыты добрыми именами. Чтоб начать добрые дела, нельзя взять куклы добрых дел и из них переделать настоящие, нельзя из вех переделать живые деревья, а надо выкинуть вехи и посадить живое, и вместо дерева семечко, надо все начинать сначала. Целый день дома, в упадке духа. К обеду приехал Стахович, сконфуженный — та же грубая шутка, но мне словно жалко было его, и я его полюбил. Был еще Грот. Я с ним разговорился о происхождении государства и о том, что нельзя оставить старого, а надо все сначала.
Вечером Соня напала на Бирюкова с Машей и как-то они договорились. Но мне грустно. Потом пришел Немолодышев. […] Он живет в постоянном ужасе смерти. На нем поразительно ясно то, что с ним, с Сережей и с кучей людей. В университете товарищеская самая либеральная нравственность — фрондировать, никому не кланяться, уважать науку (ну, целый кодекс), нравственность чужая, наклейная. И с ней живется не дурно сначала и как будто подъем. Но проходит время, приложений ее нет, напротив, а самомнение остается то же, и погибель. Немолодышев страдает тем, что у него нет сознанья своих вин. И все они так же снисходительны к себе, и строгость к другим.