Михаил Шолохов - Донские рассказы (сборник)
На элеваторной площади распрягли быков и под рев паровозных гудков легли на санях, набитых мешками. Площадь гомонила. Молодые казаки, собравшись на крайнем возу, складно играли песни. Сиповатым, но сильным голосом один какой-то заводил:
Ехали казаченькиДа со службы домой.
И огрубелые от ветра и стужи голоса подхватывали:
На плечах погоники,На грудях кресты-ы-ы-ы…
Степан, прислушиваясь к песне, недоверчиво щупал завязанные чубы тугих мешков, и перед закрытыми глазами его стлалась вспаханная черная деляна, там, у Атаманова кургана, и он, Степан, мечущий из горсти полновесное семя…
* * *В полночь с севера подул жесткий ветер. На крышах вагонов, прибывших из Москвы, хрусталем отсвечивал снег, а возле путей оголенная ростепелью земля чернела, пахла осенью, первыми заморозками, стынущим шлаком.
Над городом мутно-розовой квадратной глыбой висел элеватор. У дощатого забора понуро жались быки, на площади ветер вихрил морозную пыль, застревая в телеграфных проводах, скулил пронзительно и тонко.
Под конец ночи, когда дышло Большой Медведицы воткнулось в плоскую крышу элеватора, Степан проснулся. Поворочал онемевшими ногами и встал с саней. Около лежали, тяжело вздыхая, обыневшие быки, взвороченными копнами чернели возы, зябко горбилась бездомная собака.
Степан разбудил Афоньку. Запрягли и в густеющей предрассветной темноте выехали за город.
Поднялись на гору. Над городом взвыл паровоз. Афонька, шагавший рядом с Степаном, махнул назад кнутовищем.
– Ну и ржет, проклятый жеребец! Он на себе по сколько тыщев пудов тягает и хучь бы крякнул. А тут завалил двадцать пудов и страдай пешком всю дорогу. У тебя хучь быки, а у меня ить справа какая: бычок-третяк да корова. Ты ее кнутом, а она, подлюка, хвост на сторону и тебя же норовит обпакостить… Ходи, барышня городская!.. – Вывернув опухшие, в желчной мути глаза, он с силой хлестнул кнутом корову и упал в сани, высоко задирая ноги.
В полдень доехали до Ольхового Рога. По улицам пестрел празднично одетый народ. Тут только вспомнил Степан, что нынче воскресенье. Доехали до церкви и стали.
– Ну, на бугор не выберемся… Ишь дорога голая.
– Почти что… – согласился Афонька. – Пески, снегу нет.
– Придется поднанять, чтоб вывезли до гребня на бричке.
– Хлебом заплотим, говори.
На сложенных возле двора слегах в праздничной дреме человек восемь тавричан лузгали семечки. Степан подошел и снял косматую папаху.
– Здорово живете, добрые люди.
– Здравствуй, соби, – ответил самый старший, с проседью в бороде.
– А что, не найметесь вывезть нам клажу на бугор? Пески тута у вас, снегу на мале, а мы вот на санях забились…
– Ни, – коротко кинул тавричанин, усыпая бороду шелухой.
– Мы заплотим. Ради Христа, вызвольте!
– Коней нема.
– Что ж, люди добрые, аль нам пропадать? – взмолился Степан, разводя руками.
– Та мы не могим знать, – равнодушно откликнулся другой, в заячьем треухе.
Помолчали. Подошел Афонька, выгибаясь в поклоне.
– Сделайте уваженье!
– Та ни. Це треба худобу морыть.
Молодой, рослый тавричанин в добротном морщеном полушубке подошел к Степану и хлопнул его по плечу:
– Вот шо, дядько: давайте з вами борка́ встроим. Колы вы мине придолиете – пидвезу на бугор, а ни – так ни. Ну, як? – Серые, круглые глаза его смеялись, плавали в масленом румянце щек.
Степан оглядел улыбавшихся тавричан и надел папаху.
– Что ж, братцы, значит, надсмешка… Чужая беда, видно, за сердце не кусает.
– Давай спробуем! – смеялся молодой тавричанин, играя из-под смушковой шапки бровями.
Степан скинул рукавицы и оглядел широкие плечи противника, распиравшие полушубок.
– Берись!
– Оце – дило!..
Взялись на поясах. Просовывая пальцы под красный Степанов кушак, весело и легко дыша, тавричанин попросил:
– Пузо пидбери.
Медленно закружились, пытая силы. Степан, сузив глаза, выворачивал плечо, упираясь противнику в грудь. Тот далеко назад заносил ногу, подтягивал на себя Степана, ломал. Обошли круга три. Степан чувствовал, что молодой, сытый тавричанин его сильнее, и вел борьбу тоскливо, уверенный в исходе.
Решившись, пригнул колено левой ноги и рухнул навзничь, больно ударившись затылком о мерзлую кочку. Тавричанин, подкинутый Степановыми ногами, перелетел через него, грузно жмякнулся. Степан хотел вскочить по-молодому, как когда-то, но ноги отказались, а на него уж навалился вскочивший тавричанин, вдавил ему лопатки в выщербленный лошадиными копытами снег на дороге.
Их обступили. Загоготали. Захлопали рукавицами. Степан, выколачивая измазанную папаху, вздохнул:
– Десяток годков скинуть ба, я б тебя повозил…
– Но, дядько, так и быть, пидвезу вас на бугор. Ты заробил соби, – задыхаясь, довольно смеялся тавричанин. – Поняйте ось к тому двору.
Хлеб свалили на широкую бричку, и тавричанин, боровшийся со Степаном, щелкнул на тройку сытых лошадей щегольским кнутом.
– Поняйте слидом.
На бугре, верстах в четырех от слободы, хлеб перегрузили на сани. По дороге завиднелся снег, кое-где перерезанный перетяжками.
* * *Тяжелая дорога вымотала быков. За санями по мерзлой земле захлюстанным бабьим подолом волочился сверкающий, притертый полозьями след.
До хутора оставалось верст тридцать. Степан предложил Афоньке:
– Давай ехать. Хучь ночью, а дотянем.
– Не из чего ночевать, корму клока нет, быков лишь томить.
К ночи доехали до казенного леса. На небе, ясном и черном, сухо тлела, дымилась ядреная россыпь звезд. Морозило. Степан ехал впереди. Спустились в ложок. Впереди быков легла косая тень, следом вышел человек.
– Кто едет?
– С станции, дубровинские, – насторожился Степан и оглянулся на подходившего Афоньку.
– Стой!
– По какому праву?..
– Стой, тебе говорят!..
Небольшой, укутанный башлыком, подошел человек. Синел, поблескивал в перчатке вороненый «наган».
– Шо везете?
– Хлеб семенной… – У Степана дрогнуло сердце, дрогнул голос. Кинув в сторону взгляд, увидел подъезжавшую сбоку бричку, запряженную четверкой. Человек в башлыке подошел к Степану вплотную, ткнул ему под папаху мерзлую, запотевшую сталь.
– Сгружай!..
– Что ж это?.. – охнул Степан, обессиленно прислонясь к саням.
– Сгружай!..
От брички, скрипя сапогами, бежали двое.
– Стреляй его!.. – крикнул один издали. Рукоять «нагана» рассекла край папахи и въелась Степану в висок. Он сполз на колени.
– Сгру-жа-а-ай! – осатанело орал, наклоняясь к нему, человек в башлыке и тыкал стволом «нагана» в зубы.
– Семенной хлеб… Братцы!.. Родненькие, братцы!.. А-a-a, – рыдал Степан и ползал на коленях, кровяня ладони о мерзлую колость дороги.
Афоньку первый, бежавший от брички, свалил с ног прикладом винтовки, кинул на него полость от саней.
– Лежи, не зи́ркай!..
Бричка прогремела и стала около саней. Двое, кряхтя, кидали в нее мешки, третий в башлыке стоял над Степаном. Из-под нависших реденьких усов скалил щербатый, обыневший рот.
– Полость возьми, – приказал четвертый, сидевший на козлах.
Быки легко стронули опорожненные сани, пошли по дороге. Афонька подошел к лежавшему ничком Степану.
– Вставай, уехали…
По целине, обочь дороги, немо цокотали колеса уезжавшей брички. Степан встал, глотнул набежавшую в рот кровь. Вдали чернела бричка. Немного погодя с перекатом сполз в ложок треск одинокого, на острастку, выстрела.
– Вот она какая судьбина… пала… – глухо уронил Афонька и, ломая в руках кнутовище, стенящим голосом крикнул: – Обидели!..
Степан поднялся с земли, взлохмаченный и страшный, медленно закружился в голубом леденистом свете месяца. Афонька, сгорбившись, глядел на него, и всплыло перед глазами: прошлой зимой застрелил на засаде волка, и тот, с картечью, застрявшей в размозженной глазнице, так же страшно кружился у гуменного плетня, стрял в рыхлом снегу, приседая на задние ноги, умирая в немой, безголосой смерти…
* * *На четвертой неделе поста хутор выехал сеять.
Степан сидел у крыльца, чертил хворостинкой отмякшую, вязкую землю, исступленно ласкал ее провалившимися в черное глазами…
Неделю ходил он, посеревший и немой. Семья, голосившая первые дни приезда, притухла, с тоской и страхом глядела на трясущуюся голову Степана, на обессилевшие его руки, бесцельно перебиравшие складки рыжей бороды. На Страстной неделе в первый раз ушел он ночью к Атаманову кургану. Степь, выложенная серебряным лунным набором, курилась туманной марью. В прошлогоднем бурьяне истомно верещала необгулянная зайчиха, с шелестом прямилась трава-старюка, распираемая ростками молодняка. Низко тянулись редкие тучи, застили молодой месяц, и процеженные сквозь облачное решето лучи неслышно щупали квелые, сонные травы. Степан не дошел до своей земли сажен двадцать и стал под Атамановым курганом.