Какого года любовь - Холли Уильямс
Заварив чай, Вай с кружкой вышла в сад. Тревога ее вылилась в раздражение. Завернувшись в просторный кардиган, она закурила сигаретку и, чтобы отвлечься, раскрыла “Гордость и предубеждение”, прочитанную до половины. Не так давно ей пришло в голову, как это глупо, что университетский курс отбил у нее охоту к чтению, и взялась за классику, которую в прежние годы, студенткой, в похмелье пролистывала по диагонали. И так погрузилась в действие, что не услышала, как отворилась дверь во внутренний двор.
– Неужели? – Элберт швырнул газету на садовый столик. Ветер трепал, вороша, верхние страницы.
Вай подняла глаза.
– Что? – ответила она вопросом так, будто уже защищалась, и обхватила себя руками. Пожалуй, холодновато становится, чтобы сидеть на улице.
– Неужели, Вай? Вот это ты увидела, когда была там вчера? – Элберт навис над ней, мутузя кулаком экземпляр “Таймс”.
– Я репортер, а не обозреватель. Что видела, о том и рассказала. Не мое это дело, распинаться о повторяющихся ритмах[37]!
– Да ладно, Вай! Тебе ли не знать, что полиция занижает эти цифры, но ты приводишь их так, будто они отражают реальность. И акцент на насилии делает их вескими – хотя это совсем не то, что было на самом деле… – Элберт надул в отчаянии щеки и вскинул руки к голове, выбритой так, что ее покрыла густая шерстка, которую Вай любила поглаживать.
Вай и сама прошлой ночью точно так же спорила по телефону с Полом Кингом, защищая свои слова: “хотя истинные цифры, скорей всего, значительно превышают оценки полиции”, – которые, тем не менее, редактор из ее репортажа вычеркнул. Но то, что теперь Элберт насел на нее за это, вывело Вай из себя. Определенно, очередной приступ праведного гнева, которые, кстати, участились у него с тех пор, как она устроилась в “Таймс”.
В последние месяцы они не раз ссорились. Каждая новая размолвка заставляла острей воспринимать те обиды, которые могла нанести следующая. Случалось, поводом впрямую была газета и то, что порой писали ее коллеги, вызывая острое презрение Элберта (и Вай тоже, которая ненавидела себя за то, что притворялась, будто это не так). Большей частью, однако, стычки происходили из‐за дел более приземленных: белья, которое он не постирал, посуды, которую он не вымыл, похмелья, которым он страдает, когда надо навестить ее родителей. Да и она хороша: истратилась на модные тряпки или слишком устала, чтобы съездить в антивоенный лагерь на выходные. Или поздно явилась домой, снова, потому что надо было статью дописать.
– Мы обязаны использовать полицейские данные. Не будь наивным. – Вай сделала глоток чая и притворилась, что возвращается к Остен. По странице плыли лишенные всякого смысла слова.
Ветер хотел было сдуть со стола газету, и Элберт, поймав ее, повертел сердито в руках и начал читать.
– “Военизированная полиция присутствовала на марше, чтобы помешать протестующим проникнуть в Гайд-парк. Когда, около пяти вечера, участники марша подошли к полицейским кордонам, в толпе нашлись люди, которые начали вести себя жестко. Напряженность нарастала, протест быстро перерос в схватку, получившую название «Битва на Парк-лейн»”.
Дрожали у Элберта руки, или это был ветер? Глянув на небо, Вай увидела набежавшие тучи, вскоре обещавшие дождь – или даже грозу. Но вечернее солнце проникало еще в дальний конец сада, и подсвеченная последними лучами старая слива с ее кудрявой пурпурной листвой так сияла на фоне зловеще насыщенного, как сланец серого неба, что контраст ощущался странно заряженным. Электрическим.
– Толпа начала вести себя жестко? – Презрение, звучавшее в его голосе, будто сдирало с нее кожу.
– Люди. Здесь написано “нашлись люди”. Даже начальник полиции признает, и я его цитирую, что агрессивно вела себя только некоторая часть толпы…
– О да! Он признает! Еще бы он не признал! А это что? – Элберт ткнул пальцем в газету. – Да, “недостойное поведение анархистов”!
– Небольшой группы! Меньшинства! Ладно, Элберт, ты же был там – во всяком случае, я так полагаю. Меньшинство действительно вело себя плохо!
Элберт отвернулся от нее, всем телом подавшись к саду, плечи его напряглись, кулаки сжались. Вай охватил, всего на долю секунды, озноб, который она предпочла объяснить себе проникшим в сад ледяным дуновеньем.
Признавайся, ты дрался? Ты камнями швырялся?
Может, буйный экстремал, ты в участке ночевал?
Листья на сливе затрепетали.
Он обернулся.
– На тебе… ответственность, Вай, говорить правду! Рассказывать, как все было на самом деле! Ты же видела, какой правопорядок устроили там полицейские. Гребаный хаос! Ничем не вызванная агрессия! Классическая полицейская жестокость, хрестоматийная!
– Ты в самом деле мой репортаж прочел, или тебе просто нравится кричать на меня? – осведомилась Вай, задрав к нему подбородок.
В ее репортаже, разумеется, было несколько абзацев про жестокость полиции, включая тот момент (Вай видела это своими глазами), как полицейский раз за разом стучал дубинкой по голове собачки, которую держала на руках одна из демонстранток, пытавшаяся при этом поскорей выйти из парка (яркая деталь, сказал Пол). И еще там было красочное описание конной полиции, скачущей прямо на толпу. Хотелось верить, что ужас – настоящий накатывающий животный страх – при виде несущегося на тебя коня, когда ты знаешь, что за спиной только железные перила, еще сквозит в эпизоде даже после того, как Пол сократил ее “кровавую лирику”. Но зато он не вычеркнул сочувственные слова Джереми Корбина, члена парламента от Ислингтона, чуть ли не единственного, кто оказался готов высказаться в поддержку протестующих.
Но что и говорить, в ее статье отразилась и жестокость толпы, свидетелем которой Вай стала. На Парк-лейн мужчины (это почти всегда были мужчины) с какой‐то особой злобой, с одичалыми глазами швырялись стеклянными бутылками и горящими деревянными кольями, и это не имело абсолютно ничего общего с защитой гражданских свобод или правом танцевать в поле. Рассказать и об этом тоже было ее работой. Ответственностью, принятой на себя.
– Я прочел репортаж полностью, Вай, да. – Элберт строго посмотрел на нее.
– Что ж, это меняет дело.
– Что?.. – разочарованно вздохнул он. – Не пытайся свалить все на меня, Вай. Суть не в том, что я тебя не поддерживаю. Суть в том, что ты предаешь движение, частью которого являешься, предаешь себя, когда говоришь то, что хочет услышать гребаный истеблишмент, а не то, как это было на деле.
– Ух ты. Громкие слова, любимый. Благодарю. – Вай захлопнула книгу. – Но где