Аркадий Аверченко - Том 4. Сорные травы
Чистая, нежная пленка, на которой раньше отражался каждый волосок, так исцарапалась за эти десятки лет, так огрубела, загрязнилась, что только грубое помело способно оставить на этой пленке заметный чувствительный след.
* * *Вот странно: почему, бишь, это я вспомнил сейчас все рассказанное выше…
Что заставило меня из пыльной мглы забытого вытащить маленького тихого мальчика с худым бледным личиком, вытащить всех этих черных и рыжих гостей с колючими бородами и широкими твердыми руками — всех этих больших, скучающих людей, которые, тупо уставившись на меня, спрашивали в тоскливом ожидании заветного ужина:
— Ну, как мы живем? Почему я все это вспомнил? Ах, да!
Дело вот в чем: сейчас я стою — большой взрослый человек — перед маленьким мальчиком, сыном хозяина дома и спрашиваю его, покачиваясь на ленивых ногах:
— Ну, как мы живем?
Со взрослыми у меня разговоры все исчерпаны, ужин будет только через полчаса, а ждать его так тоскливо…
— Маму свою любишь?..
Цветы под градом
Эта картина своей идилличностью могла умилить кого угодно: сумерки; на диване в углу уютно примостилась Клавдия Михайловна; около нее сидел Выпуклов и читал ей вполголоса какую-то книжку; у полупотухшего камина — я; у моих ног играл маленький сын Клавдии Михайловны — Жоржик. Было тихо, только в камине изредка потрескивало не совсем догоревшее полено.
— Дядя, что это? — спрашивал Жоржик, протягивая мне книжку.
— Это? Слон.
— А зачем он такой?
— Маму не слушался, — отвечал я, стараясь из всего извлечь для ребенка нравоучение. — Не слушался маму, ел одно сладкое — вот и растолстел!
— А вот это желтенькое — слушалось маму?
— Жирафа? Обязательно.
Умиленный ребенок наклонился и поцеловал добродетельную жирафу в ее желтую с пятнами шею.
— Как вас любит Жоржик, — заметила Клавдия Михайловна, поворачивая ко мне лицо с большими загадочно мерцавшими глазами.
— Я думаю! — самодовольно улыбнулся я. — Ко мне дети так и льнут.
— Вам его бы свести в кинематограф.
— Когда-нибудь сведу.
— А вы сейчас бы его повели.
— Сейчас? Хорошо. Мы пойдем все вместе?
— О, нет. Что касается меня, так я устала дьявольски.
— Я тоже, — сказал Выпуклов, отрываясь от книги.
— Впрочем, я не знаю, — нерешительно промычал я, — есть ли тут детские кинематографы?..
— Глупости! Будто мальчику не все равно. Ему лишь бы лошадки бегали, собачки… кошечки разные… Жоржик! Хочешь поглядеть, как слоники бегают?
— Позвольте, но ведь слонов там может и не быть!
— Ну, это не важно. Другое что-нибудь будет бегать. Скажите няне, чтобы она его одела.
* * *Жоржик семенил рядом со мной, уцепившись за мою руку с такой завидной прочностью, что я умилился: этот ребенок чувствовал ко мне полное доверие и считал меня самой надежной опорой в окружавшем нас эгоистическом мире.
— Постой! — сказал я, приостанавливаясь. — Вот тут тебе и кинематограф, оказывается, есть. На вашей же улице. Ну, что тут такое? «Жизнь на пляже» — веселая комедия в 2-х частях. «Где-то теперь твое личико смуглое?» — роскошная драма. Жоржик! Хочешь видеть роскошную драму?
— Хочу, — согласился покладистый Жоржик. — А драма какая будет?
— Я ж тебе говорю — роскошная.
— А я люблю, когда петух бывает.
— Какой петух?
— А я не знаю. Картины все какие-то нехорошие, серые. А как картина окончится — петух всегда появляется. Красный. Я, как с мамой был, — только этого петуха и ждал. В углу он всегда.
— Гм… да… — пробормотал я. — Это его ставят в угол за то, что он шалит. Ну, пойдем, брат, за билетами.
— Пойдем, брат, — пропищал Жоржик, уцепившись за мою ногу… (руку свою я с трудом высвободил для производства билетной операции).
Было тесно и душно. Я протиснулся куда-то, наступая на невидимые ноги, уселся и облегченно вздохнул.
— Ну, Жоржик, — смотри, брат.
— Буду смотреть, брат, — согласился Жоржик. — Что это тут будет?
— «Жизнь на пляже», комедия. Начало уже — видишь? |
— Дядя!
— Ну?
— А зачем эта женщина ходит с голыми руками и с ногами?
— Да это, видишь ли, — очень просто. Да-а… Штука, братец ты мой, простая: она маму не слушалась, рвала башмачки и платье — мама ее и раздела.
— А куда это она входит? Что это за домичек такой?
— Это кабинка. Да ты смотри!
— Да я смотрю. А это какой это дядя идет?
— Так себе, обыкновенный. Гуляет.
— А зачем он смотрит в щелочку?
— Он? Да ведь тут море близко, вот он и смотрит… боится, чтобы она не утонула.
Сзади меня кто-то сказал соседу довольно явственно:
— Слышали вы когда-нибудь более идиотские объяснения?
— Жоржик, — сказал я не менее явственно. — Жоржик! Можешь себе представить, что бывают на свете тупоголовые лошади, совершенно не понимающие психологии и умственного уровня ребенка?
— А петух скоро будет? — осведомился Жоржик, совершенно игнорируя непонятную для него фразу.
— Петух! А Бог его знает… Видишь, вон, еще дядя идет.
— Ой, смотри: он этого, который в щелочку смотрит, палкой бьет. Зачем это он?
— За то, что тот по песку валяется. Видишь, никогда не нужно по песку валяться.
Хронологически мое соображение было не совсем правильно: следствие у меня было впереди причины — подсматривавший господин сначала получил удар палкой, а потом уже повалился на песок. Но простодушный ребенок свято мне верил.
— Ага! Он, значит, раньше валялся по песку, а тот это увидел и говорит: «Ты зачем это?» И палкой его побил. А куда это они бегут?
Я решил идти по раз намеченному пути:
— Чай пить. А то опоздают — мама бранить будет.
— А вот смотри — первый-то опять идет обратно.
— Ну да же! Его оставили без чаю за то, что он по песку валялся. Так, брат, поступать не полагается. Этак всякий будет по песку валяться — так что ж оно получится…
— А вот смотри — она уже из этого домика выходит уже в платье… А ты говорил — мама ей не дает.
— Да, конечно! Она, видишь ли… Гм! Нехорошая женщина. Она украла это платье.
В этот момент молодой повеса, скрывавшийся за кабинкой, выскочил из-за угла, бросился к вышедшей даме и, обняв ее, впился ей в губы страстным поцелуем.
— Что это он? — забеспокоился Жоржик.
— Она его дочка, понимаешь? Он ее любит. Это ее папа. Ну, значит, любит и, как полагается, целует.
— А вон смотри: опять тот бежит. Опять ее папу палкой бьет. За что?
— Он это не бьет, видишь ли. А так просто. Тот по песку давеча валялся, ну, костюм, конечно, в песке — вот тот и выколачивает. Это его слуга. Понял, брат?
— Понял, брат, — кротко согласился Жоржик.
— Как можно поручать ребенка такому кретину, — искренно удивился кто-то сзади.
— Жоржик! — громко заметил я. — Когда ты вырастешь, так не будь дураком и старайся понять следующее: то, что подходящее для взрослого, не всегда подходящее для маленького.
Сзади из темноты неизвестный голос возразил:
— Знаете, Петр Иванович, я не понимаю: если детям такие картины не подходят, так почему взрослые остолопы водят их сюда?
Кровь во мне закипела.
— Жоржик! — сказал я. — Обрати внимание на то, что самая худшая порода ослов, это та, которая…
— Смотри-ка, — перебил Жоржик. — Папа побежал, а его слуга остался с ней, с его дочкой. Смотри, она плачет, становится перед ним на колени. К чему это?
— Ну, как же… Неужели ты не понимаешь? Она бегала голыми ногами по песку, могла простудиться… Вот слуга на нее и кричит.
Мне решительно не везло с объяснениями: в тот момент, когда «слуга» кричал на коленопреклоненную «дочку», она вскочила и бросилась в его объятия.
— Что это он ей делает? — спросил сбитый с толку предыдущими объяснениями Жоржик.
— Кусает ее. Видишь, укусил ей щеку… теперь ухо… губу… в глаз теперь вцепился.
— Чего же она не плачет?
— Ну, что она, маленькая, что ли! Терпит. Вот и ты теперь старайся — если ушибешься или что другое — не плачь. Видишь, она даже улыбается.
— Смотри-ка, они уже дома… А вот слуга под еённую кровать лезет; — зачем?
— Ну, это уже они спать ложатся, уже, значит, кончено. Пойдем, брат.
— А давай, брат, до петуха посидим.
— Поздно уже будет, какие там петухи. Пойдем!
Я вскочил и, стараясь заслонить от Жоржика совсем разнуздавшийся экран, повлек доверчивого малютку к выходу.
Вдогонку нам несколько голосов сказали удовлетворенно:
— Давно бы так!
* * *Поднимаясь по лестнице, мы увидели парадную дверь квартиры Жоржика открытой. На пороге стояла горничная, припавши к швейцару и впившись губами в его бритую щеку.
— Кусаются, — сказал Жоржик. — Вот еще дурные.