Григорий Федосеев - Смерть меня подождёт (обновлённая редакция)
— Самолёт летит! — и я в диком экстазе начинаю трясти его.
Он пытается приподнять голову, и какой-то неясный звук, напоминающий стон зверя, вырывается из его уст.
А гул нарастает. Мы напрасно шарим глазами по синеве. Ничего не видно. Салик выносит за кривун, и тут только приходит неожиданная разгадка — где-то ниже воют собаки.
Я вскакиваю. Ну разве усидишь! За перекатом, ниже скалы, вижу наш плот на берегу, наполовину залитый водою. На нём привязанные Бойка и Кучум. Не знаю, кто больше рад — мы или собаки? Они, видно, давно учуяли нас и подняли вой, боясь, как бы мы не проплыли мимо.
Трофим подворачивает салик к берегу. Я соскакиваю в воду, бегу по отмели. Собаки в восторге, дыбятся, визжат, воют. Мы растроганно обнимаем их. Но вот Бойка обнаруживает, что с нами нет того, чьи руки всегда её ласкали и кого она, вероятно, как-то по-своему ждала. Беспокойным взглядом окидывает она пустое пространство вокруг нас, поднимает морду, пристально смотрит на меня. В её малюсеньких глазках что-то разумное, И кажется, она упрямо ждёт ответа.
Отвязанная, она бросается по отмели, вскакивает на салик, настороженно начинает обнюхивать ноги Василия Николаевича. Затем запускает острую морду под фуфайку, добирается до головы и тут вся оживает. Мы видим, как шевелится голова больного, как открываются глаза и как он напряжением всех сил поднимает правую руку, ловит ею Бойку и та припадает к нему.
Трофим заглядывает под плот, ощупывает брезент.
— Груз-то целый! — кричит он. — Ну и денёк выпал, удача за удачей!
— Теперь спасены! — радуюсь я и чувствую, как неодолимая усталость вдруг хватает за руки, за ноги, хочется сесть на скошенный край плота, закрыть глаза и ни о чём, совершенно ни о чём не думать.
Проходят первые минуты радости. К нам постепенно возвращается уверенность. Мы переносим Василия Николаевича на берег. Укладываем на тёплую, отогретую солнцем гальку. У него жар. На нём мокрая одежда, надо бы переодеть, да не во что.
Я подсаживаюсь к нему, приглаживаю волосы на голове, протираю ему влажной рубашкой глаза, щёки, шею.
— Пить… пить… — шепчут его губы.
— Вода, Василий, мутная, да и нельзя тебе пить сырую, потерпи немного, сейчас вскипятим чай.
Больной закрывает глаза, лицо морщится от обиды. Он как ребёнок, которому отказали в любимой игрушке. Мне становится грустно. Я не могу себе представить, что это Василий, никогда не помнящий обиды. А что, если это последняя его просьба?
— Пить— пить…
Бегу к реке, приношу маленький чуман воды, пою больного… Теперь за дело. Переворачиваем плот. Развязываем верёвки. Освобождаем из-под брезента груз. Всё мокрое. Вода проникла в потки, в спальные мешки, в рацию, погибла фотоплёнка, аптечка. Растения в гербарных папках почернели. Хорошо, что сегодня солнечный день.
Берег в цветных лоскутах — это сушатся одежда, вещи, продукты. На кустах, под тёплым ветерком, развешаны меховые спальные мешки. В ущелье теплынь. Нет счастливее нас людей на планете!
Совсем недавно мы были безумно рады каряге, а теперь имеем увесистый кусок жирной корейки, копчёную колбасу, литровую банку сливочного масла, сгущённое молоко, овощные и мясные консервы, килограммов пять крупы. Это ли не богатство! Вот когда мы оценили заботу о нас Василия Николаевича.
На дне его спального мешка нашли спрятанные им две бутылки спирта. Всё это он приберегал для торжественного окончания пути. Но если он встанет, думаю, нам и без спирта будет весело. И ещё одна находка: в мешке с мукою нашлись две сумочки с солью и сахаром: и это он предусмотрел, зная, что сквозь муку вода не скоро проникнет.
Трофим уходит с топором в таежку вытёсывать вёсла. Я слежу за ним. Он никогда так небрежно не держал в руках топор, да и походка не его — вялая. И я уже не могу избавиться от недоброго предчувствия.
Бойка лежит рядом с больным. Неужели понимает, что с ним стряслась беда? Кучум следит за мною, сторожит момент стащить что-нибудь съестное. Раньше он занимался мелкой кражей из озорства, а теперь его толкает на это голод.
Из каменных раструбов выползает ночь, бесшумно шагая, нас обступают тени. Природа вся — в томительном ожидании. Даже река затаилась, молчит и только на перекате поигрывает бликами вечернего света. Ничто не смеет нарушить час великого перелома!
Трофим принёс два небольших, грубо вытесанных весла, годных разве только для лодки, но никак не для плота. Я умолчал, не спросил, для чего ему понадобились такие вёсла.
Дружески говорю ему:
— Устал ты, Трофим, пойдём поужинаем и спать.
Он тяжело поднимает голову. Загрубевшими ладонями растирает на лбу набежавшие морщины, силится что-то вспомнить. Я усаживаю его на чурку возле огня. Открываю банку мясных консервов, ставлю на жар. Подогреваю лепёшку. Чай давно кипит.
У Трофима на лице убийственное безразличие.
…Над костром сомкнулась тьма, крапленная далёкими звёздами. Лагерь уснул. У больного спал жар.
Меня не на шутку беспокоит странное поведение Трофима. Я не должен спать. Как это трудно после стольких утомительных дней!
Чем заняться? Только не дневником. Сейчас я слишком далёк от того, чтобы переложить на бумагу случившееся. Запишу утром. Решаю почистить карабин. Подсаживаюсь к костру. Сразу чувствую ласковое тепло, расслабляются мышцы, глаза начинают слипаться, и приятная истома, какую я не испытывал за всю жизнь, овладевает мною. Но спать нельзя! Вскакиваю. Иду к реке, плещу в лицо холодной водой.
Плотный туман затянул ущелье. Пугающими тёмными сугробами лежит он на кустах. Тихо, как после взрыва. Возвращаюсь не торопясь на свет костра, шагаю осторожно, мягко по скрипучей гальке. На цыпочках подкрадываюсь к Василию Николаевичу. Наклоняюсь — он спит, дышит часто, тяжело. Крепким сном уставшего человека спит Трофим. Спят собаки. Уснул весь мир. Остался я один в этой строгой ночи.
Набрасываю на плечи телогрейку, усаживаюсь поодаль от костра. Принимаюсь за карабин. Разбираю затвор. Руки мякнут. Глаза слепнут. Мысли безвольны, как никем не управляемая лодка на волнах.
— Не спи! — и шёпот губ кажется мне грозным окриком часового.
На рассвете пишу в дневнике:
«Стараюсь избегать скороспелых выводов, однако ясно: Василию не лучше, Трофим невменяем, и я по отношению к нему начинён подозрительностью, ужасной подозрительностью. Помощи, видимо, ниоткуда не дождаться. Надо плыть. Любой ценой выиграть время, иначе больным уже не нужны будут ни врачи, ни лекарства. Но как плыть с больными одному на плоту по бешеной Мае? Знаю, это безумство, но нужно рискнуть. Иду на это сознательно. Утром отплываем. Хорошо, если это не последние строки».
Бросаю в воду вёсла, вытесанные Трофимом, иду с топором в лес.
СХВАТКА НА ПЛОТУ
Снова в путь. Стычка у кормового весла. Ещё один перекат. В небе лоскуток серебра.
Возвращаюсь на табор настороженным. Трофим заботливо кормит Василия, уговаривает того съесть тушонки. Вот и хорошо. Но я не могу освободиться от подозрительности.
Утро сдирает с угрюмых скал ночной покров, обнажая глубину каньона. Где же кулички — предрассветные звонари? Почему молчат лесные птицы, не плещется на сливе таймень? Неужели и это утро не принесёт нам облегчения! Какой ещё дани ждёт от нас Мая?
Река угрожающе шумит в отдалении. Теперь меня тревожит вопрос: что делать с Трофимом — доверить ему корму или нет? Это надо решить до отплытия. Вот когда мне нужен был бы Василий!
Небо хмурое, холодное, подбитое свинцовой рябью облаков. Я укладываю багаж. Трофим налаживает вёсла. Вижу, он не может сообразить, как подогнать их к рогулькам. Нет, не тот Трофим.
Плот готов к отплытию. Мы переносим Василия Николаевича вместе со спальным мешком. Устраиваем ему повыше изголовье. Собаки, не ожидая команды, занимают места На опустевшей галечной косе догорает костёр. С болью и тревогой я покидаю берег. Нехорошее предчувствие уношу с собою на реку. Собираю остатки мужества. Становлюсь на корму, беру в руки скошенный край весла.
— Отталкивай! — кричу я Трофиму.
— А почему вы на корме? — удивляется он.
— Сегодня моя очередь, иначе с тобою никогда не научишься управлять плотом, — отвечаю я спокойно, стараясь ничем не выдать себя.
— Тут не место учиться, тем более, что с нами больной Василий. Переходите на нос. — И он, поднявшись на плот твёрдой поступью человека, уверенного в своей правоте, берётся за весло рядом с моими руками.
Мы стоим почти вплотную друг против друга, крепко сжимая весло. Оба молчим. Оба неуступчивые, как враги. Я ловлю его взгляд. В нём что-то дикое, вдруг напомнившее мне того хромого беспризорника, что с финкой в руке защищал Хлюста. Сделай сейчас какой-то жест, брось одно неосторожное слово — и случится ужасное. Таким я его не видел с тех первых дней нашей встречи.