Лев Толстой - Том 28 Царство Божие внутри вас 1890-1893
* № 7 (рук. АЧ 26/157, л. 3).
<Говорят, что война кончится усилением средств истребления, что война погубит сама себя. Трудно выдумать более странное и жалкое рассуждение. Сказать, что война прекратится оттого, что людям станет очень мучительно от нее, всё равно что сказать, что развращенный человек потому, что он, дойдя до последней степени упадка и расслабления, страдает от своих пороков.>
* № 8 («Свободное слово», 1905, № 15, столб. 22—27). Есть пословица: «Не послушаешься отца, матери, послушаешься ослиной шкуры», т. е. барабана. И пословица эта применима даже в прямом смысле к людям нашего времени, не принявшим учения Христа или принявшим его в извращенном церковью виде. Люди, не принявшие учения Христа во всем его значении, должны отречься от всего человеческого и слушаться одного барабана. И освобождение от барабана только одно: исповедание учения Христа, не урезанного от главных требований его, а всего христианского учения во всем его значении...
Уже сколько времени, более столетия, бьются европейские народы над тем, чтобы установить новые формы жизни, давно определенные в сознании. Но всё тот же старый, самый грубый деспотизм руководит жизнью, и новые формы жизни не только не получают приложения, но те самые явления жизни, уже давно отвергнутые сознанием людей, как-то: рабство и изнурение одних людей в пользу праздности и роскоши других, казни и войны, становятся всё жесточе и жесточе. Причина этому та, что нет такого определения добра и зла, с которым бы все люди были согласны, и потому, какие бы ни были установлены формы жизни, они должны быть поддерживаемы насилием.
Какие бы хитроумные и мнимо обеспечивающие свободу и равенство формы ни придумывал бы человек общественного жизнепонимания, он не сможет освободиться от насилия, потому что он сам насильник.
И потому, как бы ни усиливался деспотизм правительств,. каким бы страшным бедствием ни подвергал он людей, человек общественного жизнепонимания всегда будет покоряться ему. Такой человек будет или изощрять свой ум, оправдывать существующее насилие и находить, что всё дурное хорошо, или утешаться тем, что вот в скором времени он потихоньку от правительства придумает средства свергнуть его, и когда достигнет этого, то установит уже совсем другое, хорошее правительство, при котором уничтожится всё то, что теперь ему кажется злом. До тех же пор, пока не совершилось не то быстрое, не то медленное изменение существующих форм, от которого он ожидает спасения, он будет рабски повиноваться существующим правителям, кто бы они ни были и чего бы они от него ни требовали, потому что, хотя он и может не одобрять ту власть, которая в данную минуту употребляет насилие, он не только не отрицает самого насилия и органов его, но считает их необходимыми для жизни. И потому он всегда будет покоряться существующему правительственному насилию. Общественный человек — насильник и потому всегда неизбежно — раб.
Та покорность, с которой люди Европы, в особенности те, которые так гордятся свободой, приняли одну из самых не только деспотических, но и позорных мер, когда-либо изобретенных тиранами, — общую воинскую повинность, — очевиднее всего доказывает это. Принятая беспрекословно, не только без возмущения, но с какой-то особенной либеральной радостью и с соревнованием усвоенная всеми народами, всеобщая воинская повинность служит поразительным доказательством невозможности для человека общественного жизнепонимания при каком бы то ни было угнетении и унижении освободиться от насилия и изменить существующий строй.
Что может быть безумнее и мучительнее того положения, в котором живут теперь европейские народы, тратя большую часть своих богатств на приготовление к истреблению своих соседей, — людей, с которыми ничто не только не разъединяет их, но с которыми они живут в самом тесном духовном общении? Что может быть ужаснее того, что ожидает эти европейские народы всякую минуту, когда в недобрый час какой-нибудь безумец, называющий себя императором, скажет что-нибудь не так, как это нравится другому такому же безумцу? Что может быть ужаснее всех этих вновь выдуманных и всё придумываемых средств истребления: пушек, ядер, бомб, ракет с бездымным порохом, торпед и других орудий смерти? А между тем все люди готовы на это. Завтра может начаться война, и люди, как животные, подгоняемые хворостиной под обух, покорно побредут туда, куда их пошлют, и будут безропотно гибнуть и губить других людей, не спрашивая себя даже, зачем они это делают, и не только не будут раскаиваться в этом, а будут храбриться и гордиться теми побрякушками, которые им позволят надеть на себя за то, что они хорошо убивали людей, и будут восхвалять и ставить памятники тем несчастным или злодеям, которые их поставили в это положение...
Люди либеральной Европы забавляются тем, что им не запрещено писать всякий вздор в книжках и говорить, что им вздумается на обедах, митингах и в палатах, и им кажется, что они совершенно свободны, вроде того, как волам, которые пасутся в огороде бойни, кажется, что они совершенно свободны. А между тем едва ли когда-либо деспотизм власти причинял людям такие бедствия, как те, которые он причиняет людям теперь, и когда-либо презирал людей так, как он презирает их теперь. Никогда наглость насильников и подлость насилуемых не доходили до такой степени, до которой они дошли теперь...
Юноши идут в ставку, отцы и матери, те самые, которых они обещали убивать, спокойно провожают их. Очевидно, уже нет такого унижения и позора, которых не перенесли бы люди нашего времени. Нет той подлости, того преступления, . которое они бы не совершили, если это доставит им хоть малое удовольствие и избавит хотя от небольшой опасности. Никогда еще ни насилие власти, ни развращение покоренных не доходили до такой степени. Есть и всегда было у всех людей, находящихся в обладании своих духовных сил, нечто такое, что они считают святым и чего не могут уступить ни за что, и во имя чего они готовы перенести лишения, страдания и даже смерть; есть это нечто духовное, чего человек не уступит ни за какое материальное благо, почти во всяком человеке, на, какой бы низкой степени развития он ни находился. Скажите русскому мужику, чтобы он выплюнул причастие или осквернил икону. Он умрет, но не сделает этого. Он обманут и не считает святым то, что свято (жизнь человеческую), а икону, то, что не свято, считает святыней. Но у него есть это нечто святое, чего он не уступит. Есть предел его гибкости. В нем есть кость, которая не гнется. Но где эта кость у того цивилизованного человека, который идет в рабы к правительству? Где, в чем то святое, которого он не уступит? Его нет. Он весь мягкий и гнется до конца. Ведь если бы должно было быть что-либо святое для него, по всему тому, о чем с таким лицемерным пафосом толкуется в его мире, то это — гуманность, т. е. уважение к человеку, к его правам, к его свободе, к его жизни. И что же? Его, ученого, передового человека, того, который в высшем учебном заведении узнал всё то, что до него выработано человечеством, того, который сам себя считает выше толпы, — его, всё время толковавшего о свободе, правах, неприкосновенности жизни человека, берут, наряжают в шутовской наряд, велят вытягиваться, унижаться перед всеми теми, у кого на наряде лишний галун, велят кривляться, кланяться, ломаться, велят обещаться убивать братьев и родителей, и он на всё готов и только спрашивает, когда и как ему велят это делать. И завтра его выпустят, и он, как встрепанный, опять с важностью продолжает проповедовать права, свободу, неприкосновенность жизни человека...
И тут-то — с таким составом людей, обещающихся убивать своих родителей, — либералы, социалисты, анархисты, вообще люди общественного жизнепонимания толкуют о том, как устроить такое общество, при котором бы люди были свободны. Да какое же нравственное и разумное общество можно устроить из таких людей? Из таких людей, как их ни переставляй, ничего другого нельзя устроить, как только стадо животных, управляемое криками и кнутами пастухов...
Над людьми мира нависла страшная тяжесть зла и давит их. Люди, стоящие под этой тяжестью, всё более и более задавливаемые, ищут средств избавиться от нее. Они знают, что общими силами они могут поднять тяжесть и сбросить ее с себя; но они не могут согласиться все вместе взяться за нее, и каждый сгибается ниже и ниже, предоставляя тяжести ложиться на чужие плечи, и тяжесть всё больше и больше давит людей и давно бы уже раздавила их, если бы не было людей, руководящихся в своих поступках не соображениями о последствиях внешних поступков, а только внутренним соответствием поступка с голосом совести. И такие люди и были и есть — христиане, потому что в том, чтобы вместо цели внешней, для достижения которой нужно согласие всех, ставить себе цель внутреннюю, для достижения которой не нужно ничьего согласия, и состоит сущность христианства. И потому спасение от порабощения, в котором находятся люди, невозможное для людей общественных, и совершалось и совершается только христианством, только заменой общественного жизнепонимания христианским...