Иван Тургенев - Том 8. Повести и рассказы 1868-1872
Марья Николаевна остановила наконец свою вспененную забрызганную лошадь: она шаталась под нею, а у могучего, но тяжкого санинского жеребца прерывалось дыхание.
— Что? любо? — спросила Марья Николаевна каким-то чудным шёпотом.
— Любо! — восторженно отозвался Санин. И в нем кровь разгорелась.
— Постойте, то ли еще будет! — Она протянула руку. Перчатка на ней была разорвана.
— Я сказала, что приведу вас к лесу, к горам… Вот они, горы! — Точно: покрытые высоким лесом, зачинались горы шагах в двухстах от того места, куда вылетели лихие всадники. — Смотрите: вот и дорога. Оправимтесь — и вперед. Только шагом. Надо дать лошадям вздохнуть.
Они поехали. Одним сильным взмахом руки Марья Николаевна отбросила назад свои волосы. Посмотрела потом на свои перчатки — и сняла их.
— Руки будут кожей пахнуть, — сказала она, — да ведь это вам ничего? А?..
Марья Николаевна улыбалась, и Санин улыбался тоже. Эта бешеная скачка их как будто окончательно сблизила и подружила.
— Сколько вам лет? — спросила она вдруг.
— Двадцать два.
— Не может быть! Мне двадцать два тоже. Годы хорошие. Сложи их вместе, и то до старости далеко. Однако жарко. Что, я раскраснелась?
— Как маков цвет!
Марья Николаевна утерла лицо платком.
— Только бы до лесу добраться, а там будет прохладно. Этакой старый лес — точно старый друг. Есть у вас друзья?
Санин подумал немного.
— Есть… только мало. Настоящих нет.
— А у меня есть, настоящие — только не старые. Вот тоже друг — лошадь. Как она тебя бережно несет! Ах, да здесь отлично! Неужто я послезавтра в Париж еду?
— Да… неужто? — подхватил Санин.
— А вы во Франкфурт?
— Я непременно во Франкфурт.
— Ну, что ж — с богом! Зато сегодняшний день наш… наш… наш!
Лошади добрались до опушки и вошли в нее. Тень леса накрыла их широко и мягко, и со всех сторон.
— О, да тут рай! — воскликнула Марья Николаевна. — Глубже, дальше в эту тень, Санин!
Лошади тихо двигались «глубже в тень», слегка покачиваясь и похрапывая. Дорожка, по которой они выступали, внезапно повернула в сторону и вдалась в довольно тесное ущелье. Запах вереска, папоротника, смолы сосновой, промозглой, прошлогодней листвы так и сперся в нем — густо и дремотно. Из расселин бурых крупных камней било крепкой свежестью. По обеим сторонам дорожки высились круглые бугры, поросшие зеленым мохом.
— Стойте! — воскликнула Марья Николаевна. — Я хочу присесть и отдохнуть на этом бархате. Помогите мне сойти.
Санин соскочил с коня и подбежал к ней. Она оперлась об его плечи, мгновенно спрыгнула на землю и села на одном из моховых бугров. Он стал перед нею, держа в руках поводья обеих лошадей.
Она подняла на него глаза…
— Санин, вы умеете забывать?
Санину вспомнилось вчерашнее… в карете.
— Что это — вопрос… или упрек?
— Я отроду никого и ни в чем не упрекала. А в присуху вы верите?
— Как?
— В присуху — знаете, о чем у нас в песнях поется. В простонародных русских песнях?
— А! Вы вот о чем говорите… — протянул Санин.
— Да, об этом. Я верю… и вы поверите.
— Присуха… колдовство… — повторил Санин. — Всё на свете возможно. Прежде я не верил, а теперь верю. Я себя не узнаю.
Марья Николаевна подумала — и оглянулась.
— А мне сдается, место это мне как будто знакомое. Посмотрите-ка, Санин, за тем широким дубом — стоит деревянный красный крест? аль нет?
Санин сделал несколько шагов в сторону.
— Стоит.
Марья Николаевна ухмыльнулась.
— А, хорошо! Я знаю, где мы. Пока еще не потерялись. Это что стучит? Дровосек?
Санин поглядел в чащу.
— Да… там какой-то человек сухие сучья рубит.
— Надо волосы в порядок привести, — проговорила Марья Николаевна. — А то увидит — осудит. — Она сняла шляпу и начала заплетать свои длинные косы — молча и важно. Санин стоял перед нею… Ее стройные члены явственно рисовались под темными складками сукна, с кое-где приставшими волокнами моха.
Одна из лошадей внезапно встряхнулась за спиною Санина; он сам затрепетал невольно, с ног до головы. Всё в нем было перепутано — нервы натянулись как струны. Недаром он сказал, что сам себя не узнает… Он действительно был околдован. Всё существо его было полно одним… одним помыслом, одним желаньем. Марья Николаевна бросила на него проницательный взгляд.
— Ну, вот теперь всё как следует, — промолвила она, надевая шляпу. — Вы не садитесь? Вот тут! Нет, погодите… не садитесь. Что это такое?
По верхушкам деревьев, по воздуху лесному, прокатилось глухое сотрясение.
— Неужели это гром?
— Кажется, точно гром, — ответил Санин.
— Ах, да это праздник! просто праздник! Только этого недоставало! — Глухой гул раздался вторично, поднялся — и упал раскатом. — Браво! Bis! Помните, я вам говорила вчера об «Энеиде»? Ведь их тоже в лесу застала гроза. Однако надо убраться. — Она быстро поднялась на ноги. — Подведите мне лошадь… Подставьте мне руку. Вот так. Я не тяжела.
Она птицей взвилась на седло. Санин тоже сел на коня.
— Вы — домой? — спросил он неверным голосом.
— Домой?? — отвечала она с расстановкой и подобрала поводья. — Ступайте за мной, — приказала она почти грубо.
Она выехала на дорогу и, минуя красный крест, опустилась в лощину, добралась до перекрестка, повернула направо, опять в гору… Она, очевидно, знала, куда держала путь — и шел этот путь всё в глубь да в глубь леса. Она ничего не говорила, не оглядывалась; она повелительно двигалась вперед — и он послушно и покорно следовал за нею, без искры воли в замиравшем сердце. Дождик начал накрапывать. Она ускорила ход своей лошади — и он не отставал от нее. Наконец, сквозь темную зелень еловых кустов, из-под навеса серой скалы, глянула на него убогая караулка, с низкой дверью в плетеной стене… Марья Николаевна заставила лошадь продраться сквозь кусты, спрыгнула с нее — и, очутившись вдруг у входа караулки, обернулась к Санину и шепнула: Эней?
Четыре часа спустя Марья Николаевна и Санин, в сопровождении дремавшего на седле грума, возвратились в Висбаден, в гостиницу. Г-н Полозов встретил свою супругу, держа в руках письмо к управляющему. Вглядевшись в нее попристальнее, он, однако, выразил на лице своем некоторое неудовольствие — и даже пробормотал:
— Неужто проиграл пари?
Марья Николаевна только плечами пожала.
А в тот же день, два часа спустя, Санин в своей комнате стоял перед нею, как потерянный, как погибший…
— Куда же ты едешь? — спрашивала она его. — В Париж — или во Франкфурт?
— Я еду туда, где будешь ты, — и буду с тобой, пока ты меня не прогонишь, — отвечал он с отчаянием и припал к рукам своей властительницы. Она высвободила их, положила их ему на голову и всеми десятью пальцами схватила его волосы. Она медленно перебирала и крутила эти безответные волосы, сама вся выпрямилась, на губах змеилось торжество — а глаза, широкие и светлые до белизны, выражали одну безжалостную тупость и сытость победы. У ястреба, который когтит пойманную птицу, такие бывают глаза.
XLIIIВот что припомнил Дмитрий Санин, когда в тишине кабинета, разбирая свои старые бумаги, он нашел между ними гранатовый крестик. Рассказанные нами события ясно и последовательно возникали перед его мысленным взором… Но, дойдя до той минуты, когда он с таким унизительным молением обратился к г-же Полозовой, когда он отдался ей под ноги, когда началось его рабство, — он отвернулся от вызванных им образов, он не захотел более вспоминать. И не то, чтобы память изменила ему — о нет! он знал, он слишком хорошо знал, что последовало за той минутой, но стыд душил его — даже и теперь, столько лет спустя; он страшился того чувства неодолимого презрения к самому себе, которое, он в этом не мог сомневаться, непременно нахлынет на него и затопит, как волною, все другие ощущения, как только он не велит памяти своей замолчать. Но как он ни отворачивался от возникавших воспоминаний, вполне заглушить он их не мог. Он вспомнил дрянное, слезливое, лживое, жалкое письмо, посланное им Джемме, письмо, оставшееся без ответа… Явиться к ней, вернуться к ней — после такого обмана, такой измены — нет! нет! на столько совести и честности осталось еще в нем. К тому же он всякое доверие потерял к себе, всякое уважение: он уже ни за что не смел ручаться. Санин вспомнил также, как он потом — о, позор! — отправил полозовского лакея за своими вещами во Франкфурт, как он трусил, как он думал лишь об одном: поскорей уехать в Париж, в Париж; как он, по приказанию Марьи Николаевны, подлаживался и подделывался к Ипполиту Сидорычу — и любезничал с Дӧнгофом, на пальце которого он заметил точно такое же железное кольцо, какое дала ему Марья Николаевна!!! Потом пошли воспоминания еще хуже, еще позорнее… Кельнер подает ему визитную карточку — и стоит на ней имя Панталеоне Чиппатола, придворного певца е. к. в. герцога Моденского! Он прячется от старика, но не может избегнуть встречи с ним в коридоре — и встает перед ним раздраженное лицо под взвившимся кверху седым хохлом; горят, как уголья, старческие глаза — и слышатся грозные восклицания и проклятия: Maledizione![131], слышатся даже страшные слова: Codardo! Infame traditore![132] Санин жмурит глаза, встряхивает головою, отворачивается вновь и вновь — и все-таки видит себя сидящим в дорожном дормезе на узком переднем месте… На задних, покойных местах сидят Марья Николаевна и Ипполит Сидорыч — четверня лошадей несется дружной рысью по мостовой Висбадена — в Париж! в Париж! Ипполит Сидорыч кушает грушу, которую он, Санин, ему очистил, а Марья Николаевна глядит на него и усмехается тою, ему, закрепощенному человеку, уже знакомой усмешкой — усмешкой собственника, владыки…