Юрий Тынянов - Смерть Вазир-Мухтара
Она покраснела, взглянула на Фаддея грозно и не узнавая его и всхлипнула.
– Очки вот, – лепетал Фаддей, – забыл и не вижу.
Он повозился, покружился по комнате, нашел очки и еще раз прочел.
Перед ним лежала корректура его романа и официальная бумага о смерти А. С. Грибоедова – для напечатания в «Северной пчеле».
– И вот не понимаю, милый друг Леночка, как это так, без предупреждения… Как это возможно так делать?
Но Леночка ушла.
Тогда он смирился, сел за стол, вспотел сразу и нахлюпился, стал жалок.
Посмотрел на корректуру своего романа, который собирался отправить Грибоедову для критики, – и сдался – так, как когда-то сдавался русскому офицеру.
– Ах ты, боже мой. И почитать некому – роман выходит, – и вдруг ему стало жалко себя. Он поплакал над собой.
– Родился-то когда? Когда родился? – захлопотал он. – Батюшки! – хлопнул он себя по лысине. – Писать-то как? Не помню! Убей меня, не помню. Лет-то сколько? Ай-ай! Тридцать девять, – решил он вдруг. – Помню. Нет, не помню. И не тридцать девять, а тридцать… тридцать четыре. Как так? – И он испугался.
– Траур, – вскочил он, – траур надеть. На весь дом траур налагаю. На всю Россию надеть, – и струсил, спутался, опять сел за стол.
– Сообщить… Гречу.
Но уже звонок раздался в парадной.
Входили к нему Греч, Петя Каратыгин, важные. Фаддей обиделся, что они раньше узнали.
Но когда увидел важное лицо Пети и горький рот Греча, – он встал, и слезы обильно полились безо всякого предупреждения по его лицу.
Потом сразу прекратились, и он очень быстро стал говорить:
– Вот, четырнадцатое марта. Вот годовщина-то. Ровно год назад привез трактат Туркменчайский, и вот – четырнадцатого марта – известие. Того же самого числа. Врагов торжество не страшно-с, – говорил он о каких-то врагах, чуть ли не о своих собственных. – Есть люди, которые живут по правилу:
Гори все в огне,Будь лишь тёпло мне!
– Мне доверял он все, друг единственный, – ударил он себя в грудь. – Гений единственный скончался! И нет более!
И, уловив почтительные взгляды, Фаддей вдруг перевел дух. Единственный друг единственного гения, которого нет более! Это он! Он стал деловит, еще раз шмыгнул платком по глазам и потащил всех к выходу. Он не знал еще ясно, что нужно предпринять – хлопотать в цензуре о «Горе», хлопотать о каких-нибудь еще других делах, сообщать.
Он вдруг оставил Петю и Греча в передней, побежал в кабинет, выдвинул ящик в столе, достал рукопись, побежал к Пете и Гречу и сунул им под нос, забарабанил пальцем.
– «Горе мое поручаю Булгарину. Верный друг Грибоедов. 5 июля 1828 г.». Знал ли я, знал ли он! Когда писал, обнял я его, говорю: ты мне твое горе даришь, а у меня своего много.
И опять побежал в кабинет, запер «Горе» на ключ.
На улице он быстро отстал от Пети и Греча, встречал, останавливал, говорил, что бежит печатать некролог, и бежал дальше. Но почти все знали уже и только кивали сочувственно. Тогда он взял извозчика, поехал к Кате, потом подумал, что неприлично, и прихрабрился: «Как так неприлично! Александр Сергеевич скончался». Он не боялся уже произносить его имени, как вначале. Катя его приняла не сразу:
– Барыня одеваются к репетиции.
Фаддей услышал смех и подумал с облегчением: не знает. Катя вошла в костюме Армиды.
Когда она узнала, она побледнела, перекрестилась набожно:
– Царство небесное, – и не заплакала. Посидела, сложа руки, потом вздохнула всею грудью:
– На репетицию нужно. Эх, сегодня гадко танцевать буду.
А не заплакала потому, что была в костюме Армиды.
Очутившись на улице, Фаддей почувствовал себя сиротливо. Сочувствовали и даже очень, но какое-то равнодушие было, равнодушие общее. Удивления не было. Он поплелся в «Пчелу». Там он сидел важный, надутый и удерживался от обычных шуток. Принял двух литераторов, просмотрел хронику. Несколько успокоился. Сиротство исчезало мало-помалу. Роман выходит в свет в мае, газета какую роль, чисто европейскую играет. Да, можно будет жить и так, и без… Но все-таки… Тут же он забеспокоился. Александр Сергеевич был теперь далеко, может, он и видит, и слышит, и всякую мысль примечает без труда. Бог, может быть, ему все скажет. Он похитрил:
– Не смогу жить без друга единственного. Упокой, Господи, душу гениального Александра Сергеевича.
Вечером он заскучал, домой не поехал, а зашел в портерную. Там его знали, и половой низко поклонился. Увидя старого отставного офицера-пьяницу, которого разок описал уже в очерке как ветерана двенадцатого года, пригласил к столу и угостил портером. Он стал ему рассказывать о Грибоедове.
– А вот был случай у нас в полку, – ответил старый офицер, – служил в прапорах некто… Свенцицкий. Вот он поехал раз – дай, думает, погуляю… И назавтра что же? Нашли без головы.
Фаддей отер фуляром лоб.
– Не было, – сказал он и вдруг побагровел, – не было этого… Свенцицкого. Врете вы все.
И смахнул бутылки со стола.
11
А Вазир-Мухтар после выговора притих, стал неслышен. Были усмирены беспорядки в Телавском и Горийском округе и в Ганже.
Мелькало еще имя его в нотах, отнесениях и секретных депешах из Петербурга в Тебриз и обратно. И мало-помалу Вазир-Мухтар обратился в цифры. Потому что все имеет свою цену, и есть также цена крови.
Паскевич потребовал, по совету Елизы, чтобы уплатил за него Петербург: Настасье Федоровне 30 000 – единовременно, потому что по закону наследницей Вазир-Мухтара она не являлась, а выплатить можно было якобы за часть разграбленного в Тегеране добра, и Нине по 1000 червонцев в год пенсиону как шестую часть жалованья покойного мужа.
Нессельрод поехал к министру финансов Канкрину, побеседовали и решили, чтоб было и великодушно и не столь дорого. Обеим, и матери и вдове, отпускалось по 30 000 единовременно, и обеим пенсион, но уже не червонцами, а по 5000 ассигнациями. Старухе оставалось жить недолго, получалась экономия.
И еще один вопрос о Вазир-Мухтаре неожиданно выплыл, вопрос товарный.
Князь Кудашев, уже прибывший в город Тебриз и прямо подчиненный Нессельроду, прислал Паскевичу донесение.
«Английский министр Макдональд объявил мне, что вещи, покойному министру Грибоедову принадлежавшие, состоящие в вине и провизии, находятся в Тебризе: то и приказал мне спросить у господина Главнокомандующего, нужно ли оные доставить в Тифлис, продать ли в Тебризе или оставить до прибытия российской миссии».
Паскевич, умышленно, в отместку, написал сбоку: «Сказать об этом Родофиникину. Паскевич», и отправил в Петербург.
В Петербурге Родофиникин усмехнулся хитро на Паскевичеву надписку и надписал с другого боку: «Продать. Родофиникин».
Пока прибыла родофиникинская надпись в Тебриз, половина провизии погибла безвозвратно, испортилась. А сахар еще и того раньше продала Дареджана.
В Персии тоже занимались Вазир-Мухтаром. Посовещавшись, решили в Тегеране (а Тебриз подтвердил) послать в Петербург Хозрева-Мирзу. Он был молод, притом недурен собою и вовсе не глуп. Если бы его убили в России – решили в Тегеране (а Тебриз подтвердил), – было бы жалко, очень жалко, но государство персиянское и династия Каджаров не пострадали бы от этого: принц был смешанной крови, «чанка». В случае, если не убьют, – извиниться и хлопотать о курурах.
В свите Хозрева были: хаким-баши – лекарь, Фазиль-хан – поэт, мирзы и беки, назырь, или дядька, пишхедметы – камер-лакеи, три туфендара, или оруженосцы, секретный ферраш (постельный), абдар (водочерпий), кафечи (кофейный), шербетдар (шербетчик) и сундуктар (казначей). У последнего и хранился выкуп – за Вазир-Мухтара.
Вынут был из хазнэ Фетх-Али-шаха драгоценный бриллиант, по имени Надир-Шах, а сундуктар вез его в подарок императору.
Тотчас Паскевич отдал приказ – никаких особых встреч в Тифлисе не оказывать, кормить обыкновенно, парадов не устраивать и содержать вежливо, но строго.
12
Посидев недельку у Паскевича, Хозрев сильно заскучал и решил: убьют. В дороге ему тоже было несколько скучно. Но когда показалась Москва, у Хозрева, и у Фазиль-хана, и у всех, кто там еще был с ним, отлегло от сердца: их встречали по-царски.
Он пересел в карету, запряженную восьмериком, у городской заставы караул отдал честь, а московский обер-полицмейстер верхом подскакал к его карете и вручил почетный рапорт. Потом с ординарцами поехал в голове процессии, за ним двадцать четыре жандарма с офицером вдоль тротуаров, чтоб народ не толпился, а за жандармами частные пристава с квартальными надзирателями, рота гренадер с музыкой, двенадцать придворных берейторов и двенадцать придворных лошадей в попонах.
Когда Хозрев увидел лошадей, он успокоился. Он был хитер, неглуп, очень недурен собою. Дядькою к нему приставили графа Сухтелена.
Погода была хорошая, весна, и уже были какие-то воздушные течения, легкие веяния, и лица были кругом радостные, а граф Сухтелен – самым болтливым генералом. И принц понял: удача, не убьют. О, совсем напротив. И тотчас мысли его приняли совсем другое направление, легкое и счастливое.