Михаил Салтыков-Щедрин - Том 13. Господа Головлевы. Убежище Монрепо
Хотя мое положение во время этих разговоров было очень выгодное, потому что мне приходилось только защищать, но наконец мне так наскучило постоянно выслушивать это бюрократическое сквернословие, что я решился в свою очередь испытать его.
— Скажите, пожалуйста, Милий Васильич, — обратился я к нему, — отчего же вы в речи, обращенной к урядникам, утверждали совершенно противное?
— Странный вопрос! — ответил он мне, нимало не смущаясь, — но разве я имею право быть откровенным с урядниками? Я откровенен с начальством — потому что оно поймет меня; я откровенен с вами — потому что вы благородный человек…* Но с урядниками… Извините меня, я даже удивляюсь вашему вопросу…
— Хорошо-с. А помните, когда я исповедовался перед вами при батюшке?..
— И тогда существовали те же самые причины. «При батюшке»! Но что такое батюшка?
— Извольте, согласен и с этим. Но надеюсь, что теперь вы убедились, что я совсем не разделяю тех воззрений, которые, по-видимому, исповедуете вы?
— Да-с, убедился-с… хотя и с болью в сердце, но… убедился-с!
— Ах, Милий Васильич! как хотите, голубчик, а вы для меня сфинкс!
— К сожалению, я совсем не сфинкс, а только становой пристав! — отвечал он печально, как бы подразумевая при этом: будь я сфинкс, давно бы ты узнал, как Кузькину мать зовут!
— Но заклинаю вас именем всего священного! Ответье мне откровенно: врете вы или нет? — воскликнул я, почти не помня себя от страха.
— Вы меня оскорбляете, наконец! — ответил он, взвиваясь во всю длину своего роста, — хоть я и не что иное, как становой пристав, но скажу вам от души: для благородного человека это даже больно… «Врете вы или нет?»… Ах!
Несколько дней он как будто будировал и не ходил ко мне. В это время из кухни начали долетать до меня звуки гармоники, и я, не без удивления, узнал, что они извлекаются каким-то вольнопрактикующим незнакомцем*. Увы! Этот загадочный для меня человек настолько коротко сошелся с моей прислугой, что не только ел и пил, но даже по временам ночевал у меня на кухне… И я ничего не знал об этом! Разумеется, это меня встревожило, и я несказанно обрадовался, когда Грацианов после недельной разлуки опять в обеденный час явился в моей столовой.
— Слушайте! — обратился я к нему, — у меня в кухне поселился какой-то незнакомец… скажите, могу ли я, по крайней мере, запретить ему играть на гармонике? Я не выношу этого инструмента.
— Кто же это?! — удивился он.
— Вероятно, вы очень хорошо знаете, и кто и зачем.
— Зачем? — повторил он за мной и вслед за тем залился добродушным смехом, — да очень понятно зачем! Наверное, у вас на кухне лишние куски остаются, так вот… Ах, все мы говядинку любим! — прибавил он со вздохом, — но, разумеется, ежели вы протестуете…
— Нет, я не протестую. Говядина и даже телятина… не в том дело! Но я желаю уяснить себе следующее: не должен ли я считать пребывание постороннего человека в моей кухне за нарушение неприкосновенности моего очага?
— Нисколько.
— Очень рад, что таково ваше мнение. Садитесь, пожалуйста, и будем обедать.
— Но, может быть, вы еще сомневаетесь? — успокоивал он меня, — в таком случае скажу вам следующее: человек, о котором вы говорите, есть не что иное, как простодушнейшее дитя природы. Если вы его попросите, то он сам будет бдительно ограждать неприкосновенность вашего очага. Испытайте его! потребуйте от него какой-нибудь послуги, и ни увидите, с каким удовольствием он выполнит всякое ваше приказание!
Одним словом, он вновь успокоил меня. Наши отношения возобновились, и я тем скорее забыл недавние недоразумения, что по части краеугольных камней я, в сущности, не уступил бы самому правоверному из становых приставов. В одном только я опять не остерегся — это по вопросу о дворянской обиде.
— Обидели! — восклицал я, — так обидели, что даже в истории не бывало примеров более горькой обиды! В истории — понимаете? — в истории, которая потому только и признается поучительною, что она сплошь из одних обид состоит!
Затем я закусывал удила и начинал доказывать. Доказывал горячо, с огоньком и в то же время основательно. Во-первых, нас не спросили; во-вторых, нас не вознаградили за самое главное… за наше право! в-третьих, нас поставили на одну доску… с кем!!! в-четвертых, нам любезно предоставили ликвидировать наши обязательства; в-пятых, нас живьем отдали в руки Колупаевым и Разуваевым; в-шестых…
Хорошо, однако ж, что я, в пылу доказательств, имею привычку от времени до времени взглядывать на моего собеседника. И вот однажды, подняв глаза на Грацианова, я увидел, что все лицо его светится улыбкою.
— Чему вы смеетесь? — воскликнул я на этот раз довольно грубо, потому что решился наконец вывести эти улыбки на свежую воду.
Однако он и тут очень ловко вывернулся.
— Тому и смеюсь, что наконец-то и вы убедились, — сказал он. — Помните наш недавний разговор? Я говорил, что обидели господ дворян, а вы утверждали, что не обидели, а только воздали каждому должное… Радуюсь, что, по крайней мере, хоть теперь…
Но я уже не верил коварным оправданиям и с запальчивостью ответил:
— Нет, нет! не тому вы смеялись, а совсем другому… Вы думаете, что я наконец проговорился… ну, так что ж! Ну, обидели! допустим даже, что я сказал это! Ну, и сказал! Ну, и теперь повторяю: обидели!.. что́ ж дальше? Это мое личное мнение — понимаете! мнение, а не поступок — и ничего больше! Надеюсь, что мнения… ненаказуемы… черт побери! Разве я протестую? разве я не доказал всею своею жизнью… Вон незнакомец какой-то ко мне в кухню влез, а я и то ни слова не говорю… живи!
Одним словом, неуместною своею горячностью я чуть было не довел дело до размолвки. К счастию, он выказал в этом случае замечательное самообладание и, вместо того чтоб обидеться моими подозрениями, начал очень мило и ловко меня урезонивать. Говорил ласковые слова, и притом не на дьячковский манер, без знаков препинания, а тепло, сердечно, с очевидным участием. Просил довериться ему, убеждал, что хотя лично и не имеет чести называться дворянином, но всегда сочувствовал дворянской обиде… И вдруг, в то самое время, когда сердце мое уже начало раскрываться навстречу его речам, он совершенно неожиданно присовокупил:
— А что, попротестовать-то, чай, все-таки хочется?
Это уж было такое явное подстрекательство, что я не выдержал.
— Никогда! — ответил я решительно и холодно.
— Чего уж там: никогда! но глазам вижу, что хочется! хочется! хочется!
— Повторяю вам: никогда!!!
— Но почему же, наконец?
— Потому, во-первых, что протест несочувствен для меня лично, а во-вторых, потому что он не согласуется с нашими традициями. Знайте, сударь, что наши предки могли сва́риться друг с другом, могли выщипывать друг у друга бороды по волоску, но протестовать… не могли! нет! никогда!
Я не без достоинства встал из-за стола и удалился в кабинет, оставив его на досуге размыслить, насколько имела успеха, по отношению ко мне, его пресловутая «система вопрошения».
И вот однажды он пришел ко мне утром и, не говоря худого слова… поцеловал меня!
— Давно уж я выжидаю этого момента и наконец теперь могу исполнить мое давнишнее и искреннее желание! — воскликнул он, облизывая губы.
Разумеется, я смотрел на него испуганными глазами.
— Не удивляйтесь, — продолжал он, — и выслушайте меня. При самом вступлении моем в должность, услышав от батюшки о ваших опасениях, я сразу принял в вас самое горячее участие. После того вы лично подтвердили мне эти опасения, причем чистосердечно во всем сознались, и это еще больше меня тронуло. Я решился устроить вашу жизнь настолько прочно, чтоб вы не могли иметь никаких сомнений насчет ее непрекратимости. Но, разумеется, по долгу службы, я должен был предварительно убедиться, что вы действительно этого заслуживаете. С этою целью я, по обыкновению, прибегнул к системе вопрошения и теперь, после месячного испытания, могу, положа руку на сердце, свидетельствовать: вы не только удовлетворили всем моим требованиям, но даже предъявили несколько более, чем я ожидал. Я прикидывался ненавистником буржуазии, но вы доказали мне, что последняя имеет несомненные права на существование. Я облыжно называл себя демократом, но вы благородно мне отказали в вашем сочувствии по этому предмету. Я кощунственно утверждал, что начальство само не сознает своих польз, но вы с негодованием отвергли сами предположение о таковом несознании. Когда же я с притворным участием отнесся к дворянской обиде, то вы хотя и не отрицали таковой, но при этом выказывали такую беззаветную покорность судьбе, которая неоднократно вызывала на мои глаза слезы умиления. Наконец, сознаться ли до конца? Я командировал к вам на кухню особого доверенного человека, с тем чтобы он собрал под рукой вернейшие о вас сведения, и добытый этим исследованием результат представляется в следующем виде: никогда в целом околотке не видали столь твердого в бедствиях землевладельца, как вы! Самые кабатчики — и те о том с умилением засвидетельствовали. Итак, отныне все недоразумения кончены. Вы — наш, и мы — ваши!