Валентин Катаев - Рассказы (сборник)
За половником, по колено в бурьяне, шатался страшно пьяный батрак с диким белым лицом. Он лупил кулаком в мазаную стену и кричал:
– Три рубля пятьдесят копеек! Подавись, чтоб тебя от моих денег разнесло! Три рубля пятьдесят копеек!
Родион вышел на баштан и споткнулся о дыню. Он нагнулся и сорвал ее. Она была тепла и тяжела. Пить! Луна стояла высоко над скирдами, сухо обложившими с трех сторон экономию. Наискось через зеленое небо проползла ракета. В лунном свете Родион увидел вокруг себя, на земле, множество поздних дозревающих дынь. Багровый дым бенгальских огней, блистательный и трескучий чад фейерверка, крутившегося и стрелявшего над дачей, шагающие, как на ходулях, тени людей – все это мятежом встало перед глазами Родиона. Тяжелая дыня лежала у него на руках, как снаряд. «Башенное, огонь!» – загремело в ушах Родиона, и в этот миг в небе вспыхнула и выстрелила ракета. Он стиснул в ладонях дыню. Ладони зажглись. Пить! Родион полез в карман за ножом и нашарил спички. «Башенное, огонь, башенное, огонь!» – било в Родионовы уши, как в бубен. «Продали, продали волю, чертовы шкуры! Не послушались Дорофея Кошубы!» Родион вдребезги разбил дыню об землю и вытащил из кармана коробок. Ровным ветром тянуло со степи, через гарман, на дачу. Перепрыгивая через дыни, Родион добежал до первой скирды и сунулся в солому. Легкий сухой жар тронул его лицо, и в эту минуту он вспомнил непереносимый огонь корабельных топок, добела раскаленные колосники, обливающуюся вонючим кипятком машину и полосатые куски разрубленных шлюпок, корчащиеся в топке и обжигающие пламенем кончики ресниц…
И потом, идя без дороги через степь, спотыкаясь на межах, обдирая ноги о жнивья, плутая и задыхаясь от жажды, Родиону всю ночь снилось, что он плывет без конца и края, пересекая темное море, незримо проходит сквозь цепи враждебных эскадр, рубит шлюпки, стреляет, и розовое зарево за ним казалось ему заревом сожженного артиллерией города.
Он шел всю ночь, а на рассвете залез в виноградник и до вечера пролежал без сознания в сухом, одуряющем зное пустого шалаша, среди пыльных гроздей и бирюзовых от купороса листьев. Вечером он встал и опять пошел, уже ничего не видя перед собой и ничего не думая, а в полночь пришел, увязая по колено в песке, в Аккерман. Он обошел пустынные улицы, наткнулся на казачий разъезд и поспешно свернул к лиману.
На темном берегу, над зеленой от лунного света водой, над баржами и дубками стояла древняя турецкая крепость. Лунный свет косо лежал в узких амбразурах. Над зубчатыми башнями беззвучно кружились ночные птицы. Родион перебрался через дикий, заросший будяком вал, на котором лежала, блестя тусклой медью, щербатая пушка, и вошел в крепость. Посреди крепостного двора стояла черная, древняя, полусгнившая виселица. Под ней густо росла полынь. Родион лег в ее роскошную холодную росу и впал в беспамятство.
И не знал Родион того, что где-то, между Бухарестом и Одессой, над степью низко пела и ныла телеграфная проволока, белая стружка, извиваясь, выползала из медного колеса постукивающего Морзе; полковник, благоухая, говорил в телефон; кухарка стояла перед столом в канцелярии земского начальника и давала показания; и усатый человек в черном пиджаке и парусиновом картузе, приехавший из Одессы в Аккерман со вчерашним пароходом, храпел на лавке пароходной конторки, положив под голову летнее пальто.
Проснувшись утром, Родион сходил на базар и выпил кувшин молока. Его тут же стошнило. Он пошел на пристань и лег на горячую рогожу в тени тюков забитых в доски молотилок и аккуратно обшитых парусиной круглых корзин с персиками и виноградом. Изнемогая от тошнотворного блеска желтой воды, горящей оловом на солнце во всю громадную ширину Днестровского лимана, оглушенный рокотом вагонеток, шелковым шелестом ссыпаемого по желобам зерна, визгом и стуком паровых лебедок грузящегося парохода, бранью ломовиков, очумелый от душной мучной пыли, неподвижно стоящей в горячем воздухе, Родион не видел усатого человека, который дважды прошелся мимо него, равнодушно засунув руки в карманы.
Около трех часов дня Родион на последний полтинник купил билет третьего класса до Одессы и взошел на пароход.
VII
Пароход отошел от Аккермана в четыре и пришел в Одессу в десять.
Хлопотливо взбивая лопастями колес кофейную воду, он весело пробежал сначала вдоль скучных берегов лимана, обгоняя парусники и баржи. Потом обогнул Каролино-Бугас – песчаный, горючий мыс, возле которого грузно сидел в воде свинцовый монитор. Пограничные солдаты Бугасского кордона с зелеными погонами стирали у берега белье, подробно освещенные солнцем. Впереди, резко отделяясь от желтой воды лимана, лежала черно-синяя полоса мохнатого моря. Едва пароход, минуя качающиеся буйки и шаланды, вошел в нее, как его сразу подхватила качка, обдало водяной пылью крепкого морского ветра. Мрачные клубы сажи, обильно повалившие из сипящих труб косыми коричневыми полосами, легли на парусиновый тент кормовой палубы. Машина задышала тяжелей. Кузов заскрипел тяжелым грузом корзин.
Белоснежная пена, взбиваемая под кожухами колес, волнисто бежала вдоль берегов. Официант во фраке, хватаясь за поручни белыми нитяными перчатками, пронес на палубу из буфета дымящуюся бутылку лимонада. Четыре слепых еврея в котелках и синих очках ударили в смычки. Чья-то соломенная шляпа уплывала за кормой, качаясь на широкой полосе пены. Бессарабские помещики играли в карты в каюте второго класса, то темневшей, то светлевшей от волн, заливавших иллюминаторы. Усатый человек в летнем пальто с поднятым воротником и парусиновой фуражке, тесно натянутой на самые уши, перегнувшись за борт, равнодушно плевал в темно-зеленую воду, бегущую по легкой тени парохода.
Но ничего этого не видел Родион. В тяжелом бреду он лежал внизу среди скрипящего багажа и мучающихся от качки евреев, на грязном полу, в узком проходе между кухней и машинным отделением, откуда через отдушины шел горячий воздух, насыщенный запахом нагретого железа, кипятка и масла.
Когда он очнулся, уже был вечер и пароход подходил к городу. В синем промежутке, между бочками и ящиками, Родион увидел красный поворачивающийся глаз маяка, острые звезды портовых фонарей над гофрированными крышами пакгаузов и контор, топовые огни пароходов, зеленые и малиновые сигналы дубков.
Над головой, по верхней палубе, с грохотом пробежали матросы. Пристань навалилась на пароход. Пассажиры стеснились у сходней. Родион хотел встать, но не смог. Человек в летнем пальто подошел и взял его под локти. Родион с трудом встал и, шатаясь, пошел к сходням.
Ноющий визг конок, тарахтенье дрожек по дробной мостовой, хлопание подков, высекающих беглые искры, гул ночной толпы – вся эта головокружительная музыка хлынула в уши Родиона и оглушила его. Он, шатаясь, сошел по сходням на пристань, и сейчас же к нему подошли двое.
– Жуков? – спросил один из них.
– Он самый, – весело ответил человек в летнем пальто.
Родиона крепко взяли под руки и посадили на извозчика.
Чувствуя сквозь жар и бред, что с ним происходит очень неладное, теряя сознание и валясь на плечи спутников, Родион в последний раз увидел великолепный блеск крутящегося, как фейерверк, города, услышал музыку, играющую на бульваре вальс… В последний раз перед ним вспух багровый чад бенгальского огня, пробежали дети в невиданных нарядах, выстрелила ракета, повалил из соломы белый дым, люди заметались среди фонариков на даче, охваченные с трех сторон пламенем, загремел набат. «Башенное, огонь!» – ударило в уши, как в бубен… Кошуба побежал с перекошенным лицом по забытому трапу… и Родион перестал видеть.
– Пошел, – сказал усатый человек, стоя на подножке извозчика и нежно поддерживая вялое, тяжелое от обморока и в то же время как бы опустошенное тело Родиона.
– Знаешь, куда?
Извозчик молча кивнул клеенчатой шляпой, хлестнул лошадь и повез мимо обгорелой и изуродованной эстакады, мимо будок, где персы в нестерпимо ярком свете калильных ламп обмахивали прекрасные крымские фрукты шумящими бумажными султанами, мимо публичных домов, в город…
1925
Рыжие крестики
Жизнь Натальи Ивановны, начавшаяся (в воспоминаниях так чудесно) щелканьем крокетных шаров, зеркальной зеленью дикого винограда, щедро и ядовито отраженного в паркете и самоваре, жизнь, полная мошкары, льнувшей к стеклянным колпакам дачных свечей, и шиповника, благоухающего теплым вареньем, эта очаровательная жизнь через сорок лет стала сухой и невыносимой. Постаревшее, но не утратившее нежности сердце, опустошенное войной и революцией, не могло примириться с бесконечными утратами и одиночеством. И, почувствовав, что в жизни уже больше ничего не случится ни хорошего, ни дурного, Наталья Ивановна поняла, что жить дальше нельзя. Тогда она решилась умереть и со спокойной аккуратностью стала готовиться к смерти. Она надела лучшее, что у нее было, – шерстяное платье, гладко зачесала сухие, легкие волосы, убралась, перебрала и сожгла в железной печке бумаги и оглядела свою чистую скучную комнатку воспитательницы детского дома. Потом она высыпала порошок в рюмку и стала быстро размешивать искусанным кончиком ручки, следя, как он, линяя, синит воду. Потом она зажмурилась, мелко закрестилась и, быстро открыв глаза, увидела у самого своего локтя письмо, выпавшее, вероятно, из бумаг и не замеченное раньше. Это был узкий конверт серой английской бумаги, заклеенный синей институтской облаткой и надписанный рукою самой Натальи Ивановны, судя по крупному и неверному почерку, года двадцать три тому назад, когда ей было семнадцать. Письмо было адресовано тому студенту, соседу по именью, с которым она двадцать три года тому назад однажды в майский дождь поцеловалась и о котором уже ничего не помнила, кроме того, что он ходил в шелковой вышитой малороссийской рубашке. С волнением необъяснимого любопытства она коснулась этого некогда написанного, но не отосланного письма и быстро разорвала конверт шпилькой.