Владимир Гиляровский - Том 3. Москва газетная. Друзья и встречи
— На него понтировать все равно, что с бритвы мед лизать! — говаривали самые опытные игроки, но, чуть, бывало, позовет на вечеринку, как тараканы на хлеб лезли.
Красиво метал Попов! Изящно сорвав обложку с колоды, а колода уже подменена незримо у всех на глазах, начинал тасовать, прорезая насквозь, а карты все ложились в том же самом порядке, как они были заранее сложены, — и давал кому-нибудь срезать. Но резка ни к чему не приводила — ловкое движение руки, и карты вновь лежали, как он заранее рассчитал.
Игра была готова. Ставили деньги или, кому разрешено, записывали мелом. Орлиным, именно орлиным глазом он окидывал стол — и сразу видел все: на какие карты крупные ставки, на какие мельче, верны ли записи.
— Что у вас там написано? Пять или три? Три? Ну так хвостик прочеркните направо… А мне показалось отсюда пять…
— А этот угол на пе или на перепе?
— На пе…
— У вас мелок подкололся, две полоски дает… выходит, на перепе…
— Заметал!
Как машина, правильно и размеренно ложились карты направо и налево; после каждого «абцуга» Попов оглядывал стол и тихо тянул верхнюю карту. Вот показались за тузом червонные «четыре сбоку», а одна «четыре сбоку» — девятка — уже была дана, значит, по теории вероятности десятка, может быть, лежащая под тузом, — дана. Самая крупная ставка, пучок сотенных, поставлена была на десятку… Попов снял туза, но под ним оказалась не десятка, а валет… Десятка следующая — бита. Все догадывались, конечно, что передернуто, но никто не видел этого.
Таков был московский Кречинский 70-х, 80-х и 90-х годов.
С этим-то самым Поповым я познакомился в 1874 году в Ярославле, а через год после этого на нижегородской ярмарке спас его от смерти, вырвав из рук душителей.
В первой половине 80-х годов я встретил его в Москве, в бильярдной ресторана «Эрмитаж», где изредка выпадала крупная игра, но по большей части публики бывало мало, потому что туда пускали далеко не всех. Проходя мимо, я случайно зашел в бильярдную посмотреть игру. Один бильярд стоял пустой, а на другом в соседней комнате, за спущенными драпри, играл с маркером высокий щеголь — и играл прекрасно. Я сел на диван в тот момент, когда щеголь, наклоняясь над бильярдом, бегло взглянул на меня и блестяще закончил партию, положив щегольским ударом два последних шара.
— Нет, Николай Васильевич, с вами «так на так» играть я не могу… Десять очков вперед разве… А то немыслимо.
— Ну, хорошо, Алексей, пока довольно. Вот тебе за партию, сдачи на него, — щеголь бросил на бильярд пять рублей. — Шары оставь, бильярд за мной, и ступай наверх, скажи Мариусу, чтобы прислал моего сотерна и старого бри.
Я смотрел на него, и мне вспомнилась ночь… Пустая площадь… Две крадущиеся за высоким человеком фигуры… Волосяная петля душителей…
И вот он опять был передо мной… Вымыв после игры руки, он подошел ко мне.
— Простите, что я подошел к вам. Но если бы не вы тогда, так этого не было бы. Узнали? Я — Попов Николай Васильевич, помните?
— Сразу вас узнал, Николай Васильевич. Очень рад.
— Ну, вот насчет рад, знаете… Может быть, и рады, потому, что не знаете… всего не знаете… Но я вам должен сказать все… Не откажите выпить со мной стакан вина… Прекрасное, куплено во Франции еще самим Оливье… Ведь Оливье тоже игрок был когда-то.
В это время вошел Алексей, и половой в белой рубашке принес вино и сыр.
— Еще стакан, Алексей! Сам принеси.
— Пожалуйте, — пригласил Попов меня к столу.
— С удовольствием!
Мы пили действительно прекрасный сотерн. Попов и до этого не раз встречал меня в Москве, но стеснялся подходить, а я его не узнавал, забыл. Он читал почти все, что я написал, и удивился, что это писал я, тот самый, который тогда в Нижнем ходил в высоких сапогах и картузе. Он сознался, что остался таким же игроком-профессионалом, каким был тогда, только еще более усовершенствовался.
— Если вы познакомитесь с игроками, или вот хоть спросите Алексея, вам много про меня расскажут — и все, что они будут говорить, верно. Скажут, шулер — верьте… Вот почему я и не подхожу к вам и не лезу со своим знакомством. Да я нигде и не бываю, кроме «мельниц»… Вот и сегодня у Васьки Павловского на Большой Дмитровке банк мечу, а вчера был в притоне у Вьюна на Грачевке… И нигде больше не бываю. Иногда вот прихожу сюда с Алексеем поиграть на бильярде… Но на деньги я никогда на бильярде не играю. Вообще у меня система не заводить знакомств без нужды и меньше показываться на людях. А то придешь в бильярдную, и вдруг кругом шепот: «Кречинский пришел». Ну, поняли вы теперь, кто я?..
Мы пили вино, он все изливался, благодарил меня за спасение жизни и взял с меня слово при встречах не узнавать его и не подходить к нему:
— Разрешите только мне иногда подходить к вам — я знаю, когда можно…
В конце концов мы сыграли партию на бильярде, и я, хорошо игравший, остался на пятидесяти очках, когда он закончил партию дуплетом.
— Хорошо играете, — сказал он мне, и мы разошлись. В течение следующих десяти лет мы встречались
раза три. Однажды по моей усиленной просьбе он сказал мне пароль-пропуск на шикарную «мельницу» Цаплина-Орловского, где я видел знаменитую метку Попова, конечно, и виду не подав, что мы знакомы, а потом лет десять не видал его и забыл даже о его существовании в суете своей работы и из-за частых отъездов из Москвы. Как-то раз в апреле 1912 года я присел на скамейку Нарышкинского сквера и, посмотрев газету, собирался уже встать, когда рядом со мной опустился на скамейку высокий старик с густой седой бородой, в потрепанном пальто и вылинявшей фетровой шляпе.
— Владимир Алексеевич, вот я сам теперь подошел к вам… Узнали? Попов. Позвольте с вами посидеть?
— Пожалуйста, рад вас видеть, Николай Васильевич.
— Вот теперь и я вижу по глазам вашим, что будто вы рады меня видеть… Жалеете, вижу, меня… Ну, каков я?..
— Постарели, Николай Васильевич.
— Да, я теперь Николай Васильевич Попов и похож больше уже не на Кречинского, а на Расплюева после трепки докучаевской.
— Ничего, это дело поправимое, — успокоил я его. Вздохнул старик и указал своей все еще по-прежнему мягкой и белой рукой на противоположную сторону бульвара:
— Видите этот домик? Видите герб наверху?
— Вижу.
— Этот домик когда-то принадлежал тому, кто придумал фамилию Кречинский, Сухово-Кобылину. Это все старые игроки знают. Ведь у нас, игроков, самая любимая пьеса «Свадьба Кречинского» — ну и об авторе ее не раз мне приходилось слышать… и дом этот мне указывали. Много разговоров было. Старик Шелье лично знал Сухово-Кобылина, вместе с ним после убийства содержался под шарами в Тверской части. Шелье тоже хоть и шулер, а фамилии барской был, его тоже не в клоповник, а на гауптвахту посадили поэтому, в отдельную камеру.
День был теплый. Солнышко так жарило.
— Хорошо на солнышке. Одна радость осталась — солнышко. Я каждый день хожу сюда кости погреть.
Разговорились дальше.
— Лет десять, как я бедствую… В комнатушке приютился…
Я насилу уговорил старика зайти ко мне пообедать. Чуть не силой привел. После обеда я упросил его, и упросил с большим трудом, взять денег на пальто и обувь и записал его адрес: угол Садовой и Каретного ряда…
Через два или три дня я зашел к нему. Он жил в сыром флигеле во дворе, комнатка была мрачная, облезлая. Сам Попов, чистенько одетый, подстриженный, в хорошем пальто, пил с калачом чай из кружки и жестяного чайника.
Я увел его к себе обедать. Моим домашним он понравился, я выдал его за моего старого друга юности.
Недели через две мы пригласили его провести у нас лето на даче. За лето старик поправился, порозовел и все радовался… Всему радовался, а больше всего солнышку. Все мои домашние его полюбили. Обедал он вместе с нами, а жил отдельно, в комнатке во флигельке.
— В первый раз в жизни счастливым стал, никто-то здесь меня не знает. А хорошо то, что хорошо забыто.
В Москву Попов не поехал, остался зимовать во флигельке, а потом среди зимы перебрался в соседнюю деревню в избу, да и застрял там. Летом он пользовался нашим столом, а зимой я посылал ему провиант из города.
Жили мы с ним по-хорошему. Дома при всех разговор у нас был один, а когда мы с ним вдвоем гуляли в лесу или я заходил в его комнатку — разговоры бывали другие: старину вспоминали…
— Лет десять я до этого рая здешнего бедствовал. Сперва умерла мать, до глубокой старости добрая была, а потом моя Эммочка, тридцать лет мы с ней невенчанные жили, у нее муж в Ревеле остался. А потом без них все опротивело, и жизнь — и даже что?! — игра опротивела, игра, которую я больше всего любил…
На столе у Николая Васильевича всегда лежали две-три колоды карт, и во время разговоров он не выпускал их из рук.
— Все опротивело… Игра опротивела… Опустился я…