Сергей Залыгин - Комиссия
— Ну, какие радости, когда обоим известно, что всё — последнее! И вздох, и взгляд, и слово — всё последнее, да и только, хоть убейся!
— Он, поди-ка, еще и сторонился ее-то? Красавец чахотошный! Боялся заразить? Или, наоборот, она его сторонилась?
— Кто их знает… Только она навряд ли боялась! Когда бы боялась — не поехала бы из города след за им тайно, да с двумя собственными детками.
— Детей пуще всего матери жалко. Это так.
— Но это ведь как у женщины случается? Это у ее случается выше всякий жалости…
Дерябин подумал, пожевал губами, еще спросил:
— Тебе-то, Калашников, откудова известно всё? До тонкостей?
— От Сулеймана знаю. Да вот, Иван Ивановичу тоже, поди-ко, известно кое-что? Так?
Иван Иванович слегка наклонил седую, редковолосую голову и, всё еще пристально глядя в мокрое и пасмурное окно, негромко отозвался:
— Так…
— Знали сколь годов, а молчали обои! Тоже мне — тайны-заговоры! усмехнулся Дерябин. — Еще и барские тайны-то! Ну ладно — по домам! Подписали Обращение, Устинов Никола вернется с леса — подпишется тоже, вывесим тогда бумаги на самых видных местах. А покуда — расходимся. Мы нынче правда что от серьезного на сплошной женский вопрос всё время сбиваемся!
Зинаида понукала пегую кобылешку, хлестала ее, мокрую, мокрым кнутом, а что сама была промокшая до костей — этого не замечала.
Темнело. Почти совсем уже было темно.
Сани тяжко шли по взмокшему снегу, переваливаясь через кочки необъезженной и ненакатанной, едва видимой дороги.
Барин тоже был чуть виден то прозрачной тенью, то густочерным круглым бесом с искрой в глазах. Иногда он исчезал совсем, только лай слышался, визг и скулеж, которым он умолял Зинаиду торопиться не то к жизни, не то к смерти хозяина своего, Николая Устинова.
Барин исходил в своей собачьей молитве, Зинаида — в страхе и в предчувствиях…
Приподнявшуюся в степной стороне луну тотчас застили мутные тучи.
Около самого леса, под одиночным деревом, кажется, угадала Зинаида верховых. Двое, показалось, было их.
Она встала в санях и громко, надсадно крикнула:
— Григорий?! Сухих? Ты, что ли, сделал, подлая душа? Проклятие тебе!
Но тени исчезли, и Зинаида засомневалась: было или нет? Кого проклянула она? Вот и Барин пробежал это место, не задержавшись, ни на кого не залаяв, так же, как до сих пор весь этот страшный путь бежал — всё вперед и вперед, завывая, захлебываясь и стеная в молитве о спасении, которую он выливал собачьему богу.
Но и другое Зинаида тоже знала: всё, что с Устиновым нынче случилось, сделано людьми. Бог сам по себе, без людей, не сделал бы этого!
И не напрасно она Устинова умоляла: «Уйдем, убежим, спасемся двое от людей! Не сегодня, так завтра сотворят они тебе несчастье!»
Ну, вот оно — то самое завтра! Настало! Опрокинулось на сегодня сквозь темное, в клочки изорванное небо!
Лицо Устинова показалось Зинаиде белым ликом, белее снега, и только когда он спросил: «А кто тут?» — она поверила, что он жив. Он еще спросил:
— Конь-то какой у меня? Моркошка? Неужто, правда, мертвый?! Моркошечка!..
— Он — мертвый! — приложив руку к отвислым и похолодевшим губам коня, ответила Зинаида. И заплакала: не знала, будет, нет ли жить Устинов. Голос у него был слабый, не жилой и раздавался будто с того света. — Как тебя убивали-то, Никола?! И за что?
— Кабы знать…
Устинов пошарил, взял руку Зинаиды, навел ее на холодный, на острый бороний зуб. Она спросила:
— Да што же тут? Што? — А догадавшись, отдернула руку, словно от горячего, провела ею по лицу. — Нечеловечески удумано! Боже ты мой нечеловечески-то как! Гадами сделано! Гадами, более — никем! — С трудом приподняла холодеющего Моркошку. Вынула из-под него устиновскую ногу, потащила Устинова волоком.
Он же, будто только сейчас заметив ее, удивился:
— Зинаида? Откуда взялась-то? — Она не ответила, Устинов повторил: Откуда взялась-то? Удивительно мне…
— Удивительно ему! Не должна я здесь быть, да? Другая заместо меня должна быть, да? Но нету ее, Никола! Нету и никогда, запомни это, и не было бы ее здесь! Запомни, Никола!
— А Моркошка? — еще слабее спросил Устинов. — Неужто бросим его?
— Он холодный!
— И я тоже холодный! Вовсе!
— И врешь! И не вовсе! Холодных я бы обоих оставила вас. Оставила бы здесь и сама бы захолодела с вами вместе! А хотя капелькой одной теплого я тебя возьму! Себе возьму! Никому не отдам!.. — И она уронила его в сани и крикнула кобыленке: — Да тяни ты, тяни! Живая ведь — тяни!
Взвыл Барин — он тоже не хотел Моркошку одного оставить. Он лизал его в морду, падая наземь. Не хотел верить, будто поднять Моркошку на ноги нельзя, уже поздно поднимать его.
— Спина-то целая у тебя, Никола? — спрашивала Зинаида, нахлестывая кобылку…
— Целая…
— Брюхо?
— Целое тоже…
— Ноги, значит?
— Правая. Повыше колена… А куда повезешь-то меня, Зинаида?
— А мало вывихнуло тебя, Устинов! — зло ответила она. — Мало и мало сделали тебе люди! Надо бы язык тебе вырвать! Тоже на железный зуб надеть его!
— Ты, Зинка, в уме ли? Почто так?
— Чтобы не спрашивал — куда повезу! Чтобы молчал, куда бы ни повезла! Чтобы молча лежал бы нонче в моей избе, в моей же постельке! Буду я раненого обихаживать, сестричка милосердия! Вот как буду я делать нонче, потому что пора уже делать так! Не делала, опоздала, вот и надели тебя на зубья железные!
— Ты правду, Зинаида?!
— Поигрались мы без правды-то! В игралку невзаправдашнюю: этого мне нельзя, другого мне с тобой — нельзя, ничего нельзя! Хватит обмана! Настало время — к себе везу. Свое везу, не чужое! Спросит кто, скажу: свое подобрала в лесу, свое с бороны сняла. Свое предупреждала я, чтобы береглось оно людей, уходило бы от их прочь! За своим за человеком сколь годов след в след я шла, одна шла одинешенька, никого больше не нашлось идти, а тогда чей он нынче — человек-то?! И кажный меня поймет! Кажный, у кого душа! Ты один только и не поймешь, так я тебя и спрашивать не буду! Один ты такой беспонятливый, беспамятливый, бессердешный, но уж в этот-то раз я на тебя не погляжу, не послушаюсь, не-ет! Всё! Нонче я — сестричка милосердия, вот кто я! Сколь захочу, столь буду над тобою милосердствовать!
— Слушай, как я скажу тебе, Зинаида…
— Хватит! Наслушалась! Наперед, насколь уже лет про твои «нельзя» всё мною услышано! Хватит и хватит мне, сестричке милосердия!
Так они ехали, мотаясь по необъезженным кочкам, то в полной тьме, то при неярком свете робкой луны, а потом Барин залаял и бросился вперед.
Устинов охнул и сказал:
— На Соловке едут, Зинаида. По голосу Баринову слышу — на Соловке!
Зинаида остановила кобылку, и тут они замолкли. И Барин где-то там, впереди, тоже заглох.
Устинов подумал: «Домна?» Но не поверилось ему, будто это она.
И Зинаиде тоже припомнилась Домнина борчатка-барнаулка с оторочкой по воротнику, по рукавам, пушистая оренбургская шаль припоминалась, спокойное, с голубыми глазами навыкате лицо. Она тоже подумала: «Не она ли?.. Не может быть!»
Так ждали они молча — кто же к ним подъедет?
Подъехал Шурка. Остановил Соловка за сажень, спросил:
— Кто там! Свои ли?
Первым гавкнул Барин: «Да ты что, Шурка? Не признаешь хозяина? Да ты что это, Шурка?»
Но Устинов молчал. И Зинаида молчала.
— Кто? — крикнул Шурка еще громче и тревожнее.
— Я это! — ответил наконец Устинов.
— Да пошто же вы молчите-то, батя, когда спрашивают вас? — Устинов и еще промолчал, а Шурка спросил: — С кем же это вы есть? — Подстегнул Соловка, подъехал близь, узнал: — Ты, Зинаида Пална? Значит, ты? Откудова же ты батю везешь? С какого места?
— Из беды везу я его.
— Из какой? А Моркошка где же, батя?
— Гибель ему пришла… Окончательная. И я-то сам ранен сильно… Тебя кто послал за мною?
— Ксенька послала меня, батя. У Мишки у Горячкина опознала она меня. Я к Мишке на миг с Крушихинского базара только и своротил, а она — тут как тут. Да мы, батя, с Мишкой с Горячкиным и не пили вовсе. И в карты не играли. Мы сурьезно с им беседовали.
— Ты трезвый, Шурка?
— Хоть сейчас дыхну, батя! Я с Мишкой — ни вот столечко! С базара могло остаться в дыхании. Вы-то, батя, в каких санях далее поедете? В энтих? Либо в своих? Ну? Пошто же вы молчите? Либо мутит вас?
— В своих…
Шурка торопливо кинулся перетаскивать тестя. Он тащил его неловко, мимо Зинаиды и через ее колени, а та сидела молча и сначала ни слова не говорила, и ни одного движения не было у нее, а потом она стала у кого-то спрашивать:
— А как же я? А как же я? Как же я-то?
Устинов простонал — засаднило у него в ноге. Шурка спросил: «И кровь, однако, из вас, батя?» Зинаида всё спрашивала: «Как же я-то?»
Наконец Устинов оказался в Шуркиных санях весь — с руками-ногами. Шурка расправил его, скрюченного, по соломе, развернул Солового в обратную сторону и удивленно спросил: