Александр Герцен - Том 1. Произведения 1829-1841 годов
В назначенный час он явился. Внимательно смотря на проект, первый вопрос его был:
– И неужели ты сам чертил его?
– Твой вопрос обиден, – возразил я, – это похоже на то, ежели бы у сочинителя спросили, сам ли он перебелил так хорошо.
– Все так, но, помилуй, ты прежде не умел чертить.
– Умею теперь.
– Но так скоро.
– Стоит твердо желать, и успех несомненен. Сначала я чертил дурно, и мысли мои выражались уродствами, потом занятие, размышление дали мне силы, одушевление, любовь довершила остальное. Вот смотри ряд, через который я дошел до проекта, – сказал я ему, подавая портфейль, где хранились у меня все чертежи, от первого до последнего.
С жадностью перебирал Мельников эти листы, и удивление его не уменьшалось. Он был доволен, хвалил; но я требовал его мнения как товарища и артиста, на что он отвечал:
– Стыдно их сказать, они есть, но такие мелочи, что совестно говорить.
Окончив это, он просил сказать ему идею, внутреннюю мысль храма.
– Мельников, – сказал я ему, – ты занимаешься тем же предметом, много уже я сделал, показав тебе свой проект; но ты хочешь еще знать и. внутреннюю идею, этого не делается, но я докажу доверенность, которую имею к тебе; человек с талантом не может быть подлецом.
После этого я объяснил ему храм свой; но объяснение мое было несистематично, без последовательности, разбивчиво, и я скрыл от него главную синтетическую мысль, из коей развивались все частности здания. Впрочем, он и не мог понять бы меня; хороший артист, он далек был от религиозного взора да эти предметы. Казалось, он довольствовался моим объяснением, и в душе его не возникало дальнейших вопросов. Когда я кончил, я видел, что его удивление не прошло, и в то же время что-то грустное, обиженное было на лице его.
– Вот тебе и объяснение, – сказал я ему в заключение, хотя я не предполагаю, чтобы ты когда-либо воспользовался им с черной целью; но ежели бы и хотел, то вот тебе моя рука, что это для тебя решительно невозможно – ты все перепутаешь.
И в самом деле, мог ли человек, не имеющий сам той идеи и, еще более, не способный ее иметь, слыша вразбивку, без порядка, объяснение некоторых частей, – мог ли он удовлетворительно, отчетливо, не зная общности, передать эти мысли, и не должны ли были они у него перепутаться с другими мыслями и, следственно, дойти до нелепости? Мельников уверял. Впоследствии увидим, как поступил он, и увидим всю верность высказанного здесь мнения. Теперь прибавлю, что г-н Мельников распространил в Академии слух о достоинстве такого труда и с похвалою относился о моем проекте.
Князь А. Н. Голицын собирал проекты, и я тотчас явился к нему с письмом от графа Разумовского. Князь сказал, что он давно слышал о моих занятиях и хотел со мною познакомиться, притом заметил, что он не может ничего особенного сделать для моего проекта, а, как и все прочие, повергнет рассмотрению императора.
– Я и не прошу ничего особенного, – возразил я, – но вот, впрочем, одна просьба: я письменного объяснения храма не сделаю и непременно хочу оное сделать лично, доведите это до сведения императора.
Князь обещал. Он назначил на третий день явиться с проектом и сделать полное объяснение оного. Князь сказал, что, вероятно, проект мой потребует больших издержек.
– Это одно может остановить выбор его, и потому хорошо было бы, ежели б вы занялись отделкою другого проекта, в меньшем виде. Государь еще будет не скоро; успеть можете. – Я обещал.
Явясь в назначенное время, я нашел там архимандрита Филарета, впоследствии столь известного, и Александра Александровича Ленивцева, друга князя, и обер-шенка Кошелева и камергера Кологривова. При сих лицах сделал я полное объяснение своего проекта. Я наибольше обращал свои замечания Филарету, который тогда стал обращать внимание своими проповедями, желая знать, нет ли чего противного догматам российской церкви, – с какою целью, вероятно, князь его и пригласил. Филарет вполне оправдывал мои идеи и весьма находил их приличными греко-российской церкви, сделав одно замечание:
– Вы поместили семь добродетелей: веру, надежду, любовь, чистоту, смирение, благодать и славу, которые, как вы говорите, вы извлекли <из>известного образа храма Премудрости; но я полагаю, что последние две добродетели, слава и благодать, более бы могли относиться ко внутренности храма, нежели ко внешности его.
Найдя замечания его весьма основательными, тотчас изменил это. Князь остался весьма доволен. При прощании сказал он мне:
– Ежели любите хорошее служение, каждое воскресенье в моей домовой церкви собираются мои приятели, приглашаю и вас.
Я не преминул быть, и князь спрашивал:
– Как вам нравится церковь?
– Довольно хороша для домовой церкви, но иконостас с погрешностями; но наиболее не нравятся мне царские врата (они были устроены известным Воронихиным).
– Да мне и самому не очень нравится иконостас, – сказал князь, – но что именно находите вы в царских вратах?
– Во-первых, самые врата имеют характер грубый, в то время как по своей идее они должны быть прозрачны и легки; далее, главнейший недостаток – что завеса голубого цвета.
– Какого ж цвета должна она быть? – спросил князь с некоторым изумлением.
– Именно красного.
– Почему?
Ответ мой состоял из текста св. Павла: «Имущему дерзновение, братие, входить во святая кровию Иисус-Христовой чрез завесу путем новым и живым, его же обновил есть нам сиречь плотию своею».
Князь был изумлен резкостью сей идеи и тотчас меня просил сделать чертеж для царских врат, который я ему сделал, торопясь удовлетворить просьбу его, ибо он желал, чтоб они были готовы к приезду императора, который часто посещал его церковь и, следственно, мог бы увидеть труд мой.
Я сделал рисунок, по коему царские врата состояли как бы из лучей света из иконостаса; находя хорошо изображенными эти лучи в образе троицы, я составил царские врата из продолжения их. Внизу помещен был белый квадратный краеугольный камень, на котором в виде барельефа изображены были благовещение и четыре евангелиста; ниже, на самом камне, – текст вышепрописанный. На камне лежал на поставе потир, а выше, в самых лучах, как бы носился самый венец терновый. Сквозь лучи видна завеса, составленная из красного креста на белом поле, чтоб отделить христианскую завесу от ветхозаветной в храме Соломонове; к сему вел и следующий текст: «И убелиши ризы своя в крови агнчей» (апокалипсис).
Между тем с другим письмом явился я к министру просвещения, под влиянием которого находилась Академия художеств. Граф принял чрезвычайно благосклонно письмо и назначил в тот же день быть у него с проектом. Я исполнил это. Около двух часов провел я у него в кабинете с величайшим удовольствием. Граф был поражен новостью идеи и сказал:
– Это новая поэзия в архитектуре.
Надлежит знать, что граф слыл человеком неприступным и гордым; он удалялся ото всех, даже от своих домашних. Члены Академии никогда не удостоивались быть принимаемы им. Ласка его к молодому человеку, пансионеру Академии, два часа, проведенные с ним в кабинете, наконец, похвалы моему проекту, который он называл чистым произведением вдохновения, раздражили Академию.
Несмотря на размолвку мою с Лабзиным, я, занимаясь столь важным предметом, находил нужду забыть неприятности и явился к нему; но я хотел показать ему, что благодарность к нему у меня не иссякла. Сверх того, я хотел представить свой проект на рассмотрение Академии в ее общее заседание, которое скоро надлежало быть, а Лабзин был конференц-секретарем. Несмотря на гордый характер Лабзина, он принял меня с сердечным удовольствием.
– Покажи же, брат, свои труды, о которых так много говорят.
– Мне весьма будет приятно слышать ваше мнение, – возразил я, – по предмету, столь близкому к его <!> душе.
Вскоре удовлетворил я его желание. Сначала все шло хорошо, и Лабзин был доволен; но среди самого объяснения произошел горячий спор.
Я сказал:
– Вот, Александр Федорович, вы хвалите мои труды теперь, а когда я жил в Москве, не вы ли с Академиею затрудняли меня письмами и мучили своими требованиями вместо того, чтобы способствовать развитию моему? В вас и в Академии я нашел наибольшее препятствие, и теперь я от нее ничего хорошего не жду.
Лабзин спросил:
– Но чего же ты хочешь от Академии, ведь ты ее оставил и отказался от вояжа.
– Быть баллотировану в члены Академии по сему проекту, который я хочу представить.
Лабзин вспыхнул и вскричал:
– Это не по форме, ты знаешь порядок, Академия назначает тему…
– Но я никакой другой программой не буду заниматься, сверх того Академия за три года предлагала мне быть членом, от чего я отказался в пользу путешествия; отчего же теперь она откажет, после столь важного труда? Я посвятил себя одному храму, на него употреблены все силы души моей, и для выполнения форм Академии не хочу чертить какую-нибудь конюшню.