Максим Горький - Том 5. Повести, рассказы, очерки, стихи 1900-1906
— Ну, как вам нравится здесь, Платон?
— Ничего! — добродушно отвечал он. — Свободного времени немного, но всё-таки я могу читать… Видеть, чувствовать, работать, думать — вот жизнь! Верно?
— Да, да! — одобрительно говорил я, любуясь его оживлением. — И, главное, читайте побольше хороших книг… Ну, а как вам нравятся хозяева?
— Славные, должно быть, люди… не грубы с прислугой. Редко это встретишь… Барышня забавная! Бегает, визжит, делает гримаски, — всегда чистенькая, точно холёный поросёнок!
Мне не понравился этот отзыв о Лидии Алексеевне, — отрицательное отношение прислуги к хозяевам вполне понятно, но Платон — человек полуинтеллигентный и должен бы понимать, что таким отношением к своей хозяйке он опускается до психологии судомоек. Я ничего не сказал ему по этому поводу, а он, улыбаясь, продолжал:
— Она — славная! Добрая, и хотя капризничает, но к людям относится хорошо… иногда кричит на горничную, но не обидно, по-детски…
— Она только на год моложе вас, — заметил я.
— Ничего не значит! — спокойно возразил он. — Годы бывают разные, — время надо измерять количеством и качеством впечатлений… Что она видела и знает?
Он любил хвастнуть своим житейским опытом, это надоедало мне. И я имел основание не верить ему, я несколько раз замечал, что, когда Лидия Алексеевна проходила мимо дворника, его рука подозрительно торопливо взлетала к шапке; голова покорно склонялась пред нею, и весь он смешно и угловато сгибался, точно боясь испугать девушку своей длинной фигурой, — он был чудовищно нескладен и велик в сравнении со своей хозяйкой. Я не понимал значения этих поклонов, но Лидочка заметила их преувеличенную почтительность. Это естественно: глаза врага всегда прекрасно видят; смешное в мужчине всего скорее доступно зрению женщины…
Весёлая девушка ласково улыбалась ему, иногда дарила его парой незначительных слов, а однажды, когда он колол дрова, даже спросила его — не устал ли он? Этого не следовало делать.
Я предупредил её:
— Он слишком самонадеян… считает себя исключительной личностью и способен забрать себе в голову бог знает что!
Она не обратила внимания на мои слова…
— Чудак он, — сказала она, задумчиво улыбаясь. — Такой смешной, длинный… и всё философствует там в кухне… а над ним смеются за это…
Она рассказала мне, что прислуга дома считает Платона глупым за то, что он не ухаживает за горничными, не сидит у ворот, истребляя семена подсолнухов, и читает книжки. Его поведение в глазах кухарки и горничных было не свойственно дворнику, говорил он много, непонятно, — всё это раздражало людей кухни.
— Нужно посоветовать ему сдать экзамен на учителя, и пусть он отправится в деревню, — сказал я.
— Да, — согласилась Лидия Алексеевна, — это лучше для него…
Должно быть, с этого момента она усилила свое внимание к Платону — не потому, конечно, что думала открыть в нём переодетого принца сказки, а просто ей было любопытно узнать, как чувствует и рассуждает человек, который метёт двор её дома…
Наступала весна. Прилетели грачи. В старых липах, над крышей дома, целыми днями, не умолкая, раздавался громкий крик хлопотливых птиц.
Я заметил, что глаза Платона смотрят как-то странно, дальше того, что было перед ними, как будто они упорно ищут нечто необходимое ему, не находят и, удивлённо расширяясь, улыбаются невесёлой улыбкой. Он стал молчалив, и в движениях его явилась какая-то растерянность… Однажды, в тихий апрельский вечер, запирая за мной ворота, он негромко спросил:
— Можно мне придти к вам завтра?
— Пожалуйста, — сказал я. — Между пятью и шестью вечера… До свидания! Между пятью и шестью…
Он пришёл аккуратно в это время, пришёл одетый, как всегда, в свою фуфайку, смущённо улыбнулся мне и тяжело сел к столу.
Я заговорил о прочитанных им книгах, но это, видимо, не интересовало его; он отвечал рассеянно, неохотно и смотрел печальными глазами куда-то через мою голову или сквозь моё лицо. Печаль не шла к его скуластой физиономии.
Вдруг он объявил:
— Я… стихи писать начал!
Он сконфуженно взглянул на меня и спросил негромко:
— Вам это смешно?
— Нет, нисколько! — успокоил я его. — Прочитайте мне стихи, — можно?
Он улыбнулся невесёлыми глазами, положил локти на стол, опустил на них свою лохматую голову и глухим голосом отрывисто заговорил:
Ночь пришла. Сижу я у окна,Сад уснул. В нём — тьма и тишина.Я смотрю в немую ночи тьму,И душа моя кричит невольно:Почему мне тяжело и больно?Почему?
От его стихов пахло махоркой, от сапог — дёгтем, фуфайка на локтях была протёрта, у ворота она не имела пуговиц, и я видел, как тяжело и сильно бились жилы на шее Платона. Он, глядя в стол, читал:
Нет нигде душе моей ответа…Душной тьмою всё кругом одето…Спит земля, и влажный воздух нем…Только моё сердце громко бьётся —О, зачем она всегда смеётся?О, зачем?
Он замолчал, поднял голову, и брови его вопросительно поднялись.
— Ну, что?
Я хотел обратить его лирику в шутку.
— Нехорошо! — сказал я, усмехаясь. — Нужно, чтоб или оба смеялись или — оба плакали… Есть у вас ещё стихи?
— Есть, — тихо сказал он и, снова опустив голову, медленно начал читать:
Прощай! Душа — тоской полна…Я вновь, как прежде, одинок,И снова жизнь моя темна.Прощай, мой ясный огонёк!..Прощай!
Прощай. Я поднял паруса,Стою печально у руля,И резвых чаек голосаДа белой пены полоса —Всё, чем прощается земляСо мной… Прощай!
Глухой голос его звучал однотонно, напоминая о чтении псалтыря над усопшим. Он помолчал, взглянул на меня и, вздохнув, продолжал:
Даль моря мне грозит бедой,И червь тоски мне душу гложет,И грозно воет вал седой…Но — море всей своей водойТебя из сердца смыть не может!..Прощай!
Он замолчал, сидя неподвижно. Мне было неловко, я не знал, как помочь ему? Подумав, я решил действовать, как хирург, — сразу отсечь ненужное. Я спросил:
— Вы — влюбились?
— Ну да, — тихо сказал он.
— Кто она? Горничная Феклуша?
Он удивлённо поднял брови и ответил:
— Лидия Алексеевна…
Разумеется, я знал это, но не ожидал, что он скажет так прямо, и мне не хотелось слышать об этом из его уст. Мне было немного неприятно и очень смешно.
— Послушайте, голубчик, — заговорил я как мог серьёзно и ласково, — поймите, что ведь это же — забавно!
— Забавно? — тихо вскричал он, и глаза его удивлённо расширились.
— Ну да! — сказал я. — Мне прямо-таки трудно говорить с вами серьёзно…
— Почему? — повторил он сдавленный крик.
— Да, — вы подумайте: вам девятнадцать лет… ну, вы там кое-что видели, кое-что знаете, но — разве вы пара ей? Она — девушка образованная, с тонкими вкусами… ей органически враждебно всё грубое, — да не в этом дело, наконец! — а в полной невозможности такого сочетания, как она и вы… Человек неглупый, вы сами должны чувствовать эту невозможность…
— А я — не чувствую… — тихо, но упрямо сказал он и тем же тоном спросил: — Разве я не человек, как все?
Я пожал плечами и снова начал говорить ему, а он смотрел на меня серыми глазами, и я видел, что мои слова не действуют на него.
— И, наконец, — сказал я, отходя в сторону от Платона, — Лидия Алексеевна любит меня…
Он медленно встал со стула, плотно сжал губы, сгорбился и, забыв подать мне руку, ушёл…
Я посмотрел вслед ему и почувствовал, что мне надо серьёзно вмешаться в эту забавную, но неприятную историю…
На другой же день, вечером, я пришёл к Лидии Алексеевне и, осторожно, чтобы не очень насмешить её, но в то же время достаточно внушительно, сказал ей, что, пожалуй, будет лучше, если она перестанет обращать внимание на своего дворника.
— Почему? — удивлённо спросила она. — С ним очень интересно говорить… Иногда его рассказы, несмотря на их грубость, так трогательны… и так ярко рисуют жизнь простых людей… Почему же, деспот, я не должна разговаривать с ним?
Тогда я сказал прямо, что Платон влюбился в неё и что первая любовь, — какова бы она ни была, — на всю жизнь формирует сердце мужчины… Она брезгливо вздрогнула, её глазки сделались круглыми от изумления, щёчки ярко вспыхнули, и она взволнованно забегала по комнате, обиженная и смущённая.
— Как он смеет! — растерянно восклицала она. — Он? У него потные руки… и такие красные… и уши тоже красные… Но — как я сама не догадалась? Вот… смешной! Мне и жалко его… и это так нехорошо… Вы говорите — сочинил стихи?
— Даже, кажется, недурные, — заметил я.