Театр тающих теней. Конец эпохи - Елена Ивановна Афанасьева
Рыжая права?
Карты, странные небесные и настольные карты той нелепой прорицательницы с желтой птицей, а ныне в красной косынке, спутали в тот день их желания.
Перемешали.
И дали каждой не то, что, им казалось, они просили у мироздания.
Рыжей – сына.
Ей, Анне, комиссара, которого тогда, в сентябре семнадцатого, она презирала всеми силами, на какие была только способна. И без которого не может жить теперь.
Рыжая Лариса, докормив ребенка, сует его в руки мамки:
– Иди-иди! Нечего меня здесь дискредитировать! – Пряча налитую грудь обратно под рубашку, будто продолжает давно начатый разговор: – А потом прижмет к себе, и всё… Готова простить ему и стыд собственной ему ненужности, и всех других баб, и революцию, которая ему всех баб, вместе взятых, важнее…
«Стыд собственной ненужности».
Все последние месяцы Анну мучает именно этот стыд. Стыд ненужности Кириллу. Стыд, что она не единственная, что были до нее и будут после. Что она всего лишь «одна из».
– Чего ухмыляешься? Баб других простить ему не можешь? – Рыжая раскуривает плотно набитую самокрутку. – Или не можешь понять, как я прощала?
– Понять не могу, отчего революция в одном списке с другими женщинами. Вы же сама…
– «Рыжая бестия революции», хочешь сказать? Да, это я! – Она гордо вскидывает рыжую голову. – Да только… – И так же спокойно, как о резолюциях заседаний: – Только будь он на той стороне, и на ту сторону пошла бы!
Бестия революции пошла бы на другую сторону, будь ее комиссар не красным, а белым?!
– Только я тебе этого не говорила! Поняла?
Анна послушно кивает.
– Не то всю твою буржуйскую родню и три года в логове врага в белогвардейской оккупации тебе припомнят!
Рыжая предала бы свою идею ради Кирилла?! А он? Предал бы он? Или перед вечностью все идеи равны? Выбор той или иной лишь воля случая, исторической необходимости, а предать любовь – преступно для любой вечности? Тысячелетия спустя никто, кроме историков, не помнит идейные различия Августа и Антония, но помнят жертвенность Клеопатры. Не политике одного из них себя пожертвовала – любви. И эта Рыжая такая.
А она, Анна? Какая она?
Рыжей достался сын. О котором просила она, Анна. Ей – Кирилл. Такой, как он есть. Красивый, даже с этой ужасной бритой головой, зачем он только продолжает брить голову, когда тиф давно прошел! Анна спрашивала, машет головой: «Отстань! Так быстрее! Протер череп платком и можно бежать!» Нелепый в своей вере в революцию. Нежный. Жестокий. Любимый. Пугающий. Жаждущий власти. И идиотически верящий в идею, в которую, и слепому видно, верить нельзя. Порой Анне кажется, что Кирилл счастлив не с ней, и не когда-то прежде с Рыжей, и не с какой-то другой возлюбленной, а только с пьянящим, будоражащим, возбуждающим мороком власти. Что и в постели он с властью. А не с ней.
В одну из ночей Анна выскальзывает на кухню, прихватив со стола перо и бумагу.
Шаль на плечах. Серость то ли ночи, то ли рассвета. Котенок, теперь тоже Антипка, Антип Третий, принесенный девочками с улицы и прижившийся в их доме – Леонид Кириллович не позволил прогонять, – трется у ее ног.
И строки. Строки, которых с самого рождения Иры в себе найти не может… Не могла.
Строки. Бегущие быстрее, чем она успевает записать.
Алчущий власти. Жаждущий власти.
Бросивший вечность на кон той страсти.
Жизнь заложивший во власти ломбарды.
Все прочие страсти разом на карту!
Власти желавший. Власть возлюбивший!
Ни грана счастью не уступивший.
Вольность познавший во власти темнице.
Бытность безвластья бросив безлицым.
Бросив убогим – кость гончей стае.
Лишь в вихре власти суть обретая.
Лишь духом власти вольно дышавший.
И…
На секунду замирает на последней строке. И рука, обмакнув перо в чернила, дописывает:
…больше власти меня обожавший.
– Какая наглость! – вслух произносит Анна.
И начинает смеяться. На весь дом. На весь город. Весь мир. На всю эту звенящую любовью, страхом, стыдом и счастьем петроградскую январскую ночь.
* * *
Ад – да.
Ад – да… Да, да, да, да, это ад, ад, ад, ад…
Почему слова эти состоят из одних букв?
В начале февраля Кирилл приносит письмо. От матери Анны.
– Дипслужба навела справки. Найти княгиню Истомину в Европе оказалось возможным. Они в Берлине.
И Анне кажется, она падает в бездну.
Ад – да.
Чему ни скажи она ныне «да», всё одно будет ад.
Зачем Кирилл нашел ее мать?! И дочку. И мужа.
Она сама его просила? Просила сама. В тот первый день в начале мая, когда они с девочками переступили порог этой квартиры. Но тогда она еще не переступала порог его спальни.
Она сама его просила. ДО.
До всего.
Зачем же он отдал это письмо ей уже ПОСЛЕ?! Зачем он ей письмо отдал? Хотел бы ее себе оставить, ключ к ее старой жизни в руку бы не вложил…
Уехать? Предать всё то, что с ней за эти месяцы произошло. Предать Кирилла. И Леонида Кирилловича. И даже маленького котенка Антипку Третьего, который теперь спит с ней на одной подушке. Предать эту новую, невероятную и наполненную жизнь в ДИСКе – не дочери богатой княгини Истоминой, а свободного человека. И даже поэта!
Остаться? Предать Машу? И мужа. И мать…
Если она с Олей и Ирой останется здесь, то ее материнское сердце не простит предательства по отношению к средней дочке! Это же ее Машенька, Манечка, Маруся. Ее девочка. Ее дочка, которую она родила в бурю – небо в одно мгновение стало черным, все перевернулось, а у нее схватки начались.
Буря бушевала над клиникой Отта, что в нескольких минутах ходьбы от ее нынешнего дома. Анна рожала Машу здесь, в клинике на Васильевском, и здесь же в то же самое время жил Кирилл. Ходил по улицам, бежал в библиотеку под окнами клиники именно в тот миг, когда она отчаянно, на весь Васильевский остров, кричала: «Мама! Мамочка!» – хотя к ее собственной матери это никакого отношения не имело.
Или Кирилл бежал не в библиотеку, а к какой-то из здешних дешевых шлюх с Шестой линии, пригревающих и профессуру, и нищих студентов.
Или вел