Викентий Вересаев - К жизни (сборник)
Гуриенко заиграла «Осеннюю песню» Чайковского. Затасканная мелодия под ее пальцами стала новой, хватающею за душу. Липовые аллеи. Желтые листья медленно падают. Les sanglots longs des violons de l'automne [Долгие рыдания осенних скрипок (франц.)]. И медленно идет прекрасный призрак прошлого, прижав пальцы к глазам.
Княгиня низко опустила голову, плечи ее стали тихонько вздрагивать. Катя быстро пересела к ней.
— Ну, княгиня, не надо!.. Я давно на вас смотрю… Нужно стать выше судьбы, нужно бодро нести все, что бы ни послала жизнь…
Она взяла в руки ее руку и стала нежно гладить. Княгиня удивленно взглянула, — они были едва знакомы, — и вдруг порывисто сжала в ответ руку Кати. И молчала, сдерживая вздрагивания груди, и крепко пожимала Катину руку.
Ни сна, ни отдыха измученной душе,
Мне ночь не шлет отрады и забвенья — запел Белозеров.
Это был какой-то пир: пел Белозеров, опять играла Гуриенко-Домашевская; потом пели дуэтом Белозеров с княгинею. Гости сели за ужин радостные и возрожденные, сближенные. И уж не хотелось говорить о большевиках и ссориться из-за них. Звучал легкий смех, шутки. Вкусным казалось скверное болгарское вино, пахнувшее уксусом. У Ивана Ильича шумело в голове, он то и дело подливал себе вина, смеялся и говорил все громче. И все грустнее смотрела Анна Ивановна, все беспокойнее Катя.
Расходились. Иван Ильич, с всклоченными волосами, жарко жал руки Домашевской и Белозерову.
— Спасибо вам, мои хорошие! Встряхнули душу красотою. Легче стало дышать!
Было тихо, тепло. Ущербный месяц стоял высоко над горами. Впереди по шоссе шли Анна Ивановна и Катя с княгинею, за ними сзади — Иван Ильич, Белозеров и Заброда. Иван Ильич громко говорил, размахивая руками.
У канавки шоссе, близ телеграфного столба, густой кучкою сидели женщины в черных одеждах, охватив колени руками. Месяц освещал молодые овальные лица с черными бровями. Катя вгляделась и удивилась.
— Смотрите! Да ведь это наши деревенские! Васса, Дока! Вы это? Чего вы тут сидите?
Женщины молчали. Наконец одна сказала:
— Дикая орда идет из города.
— Какая дикая орда?
— Один болгарин наш прискакал, подал весть: всех девок себе забирают.
— Да что это за дикая орда?
Деловито вмешался Иван Ильич:
— Не понимаешь! Погоди, я сейчас разберу… Это дикая дивизия значит, чеченцы. Правильно?
— Ну, да.
— Вы-то чего же, красавицы, испугались?
— Наши у фонтана стерегут. Как дадут весть, в горы побежим, в сады.
Иван Ильич захохотал пьяным смехом.
— Да не за вами они идут, дурочки! Они парней идут ловить, что на мобилизацию не явились. Им лучше скажите, чтоб в горы утекали!
Девушки молчали.
— Ну, ну! Сидите уж! Оно, конечно, все-таки вернее и вам уйти… Сидите, девочки мои хорошие!
Пошли дальше. Иван Ильич вздохнул.
— Эх, хорошо бы выпить теперь! Как следует! Так, чтобы этот однобокий дурак на небе заплясал.
— Выпить сейчас хорошо, — согласился Белозеров. — Знаете, что? Зайдем ко мне. У меня вино есть. Хорошее! Барзак, старый.
— Да неужто?! Благодетель! Вот это так штука!.. Нюра, Катя! — закричал он. — Вы дойдите одни до дому, — ничего, тут недалеко. А мы к маэстро на часок зайдем, по пьяному делу.
Белозеров жил совсем один в маленькой уютной дачке недалеко от шоссе. Месяц светил в большие окна, в углу блестел кабинетный рояль. Белозеров зажег на столе две толстых стеариновых свечи. Осветилась над роялем полированная ореховая рама с Вагнером в берете.
Иван Ильич удивился.
— Ого! Вот буржуй! Как живет! И свечи есть.
Белозеров лихо подмигнул.
— В Петрограде еще запасся, давно. Я человек коммерческий. Покупал у кондукторов по двадцать пять копеек фунт. Столько напас, что перед отъездом с полпуда знакомым распродал по два рубля за фунт.
— Ловко! — расхохотался Иван Ильич. — Слышишь, хохол? — обратился он к Заброде. — Знакомым по два рубля, а незнакомым, наверно, рубликов по пяти. Вот они где, спекулянты-то!.. Ты, брат, у меня смотри! — погрозил он Белозерову пальцем. — Певец ты божественный, но душа у тебя… по-до-зрительная! Я тебя насквозь вижу!
Белозеров кисло улыбнулся и пошел за вином.
Уж несколько опорожненных бутылок стояло на столе. Свет месяца передвинулся с валика турецкого дивана на паркет. Иван Ильич говорил. Он рассказывал о бурной своей молодости, о Желябове и Александре Михайловне, о Вере Фигнер, об огромном идеалистическом подъеме, который тогда был в революционной интеллигенции.
— И вот теперь все разбито, все затоптано! Что пред этим прежние поражения! За самыми черными тучами, за самыми слякотными туманами чувствовалось вечно живое, жаркое солнце революции. А теперь замутилось солнце и гаснет, мы морально разбиты, революция заплевана, стала прибыльным ремеслом хама, сладострастною утехою садиста. И на это все смотреть, это все видеть — и стоять, сложив руки на груди, и сознавать, что нечего тебе тут делать. И что нет тебе места…
Дрожащею рукою он налил в стакан вина и жадно отхлебнул.
— А что они с народом сделали, — с великим, прекрасным русским народом! Вытравили совесть, вырвали душу, в жадного грабителя превратили, и звериное сердце вложили в грудь.
Иван Ильич поколебался и вдруг решительно махнул рукою.
— Ну, уж все равно! Расскажу вам, что со мною случилось, как сюда ехал… На маленькой станции неожиданно двинулся наш поезд, я прицепился на ходу к первому попавшемуся вагону, вишу на руках и только одним носком опираюсь на подножку. На ступеньках и площадке солдаты, мужики. Никто не двинулся. Ледяной ветер бьет навстречу вдоль вагонов, стынут руки, нога немеет. А наверху — равнодушные лица, глаза смотрят на тебя и как будто не видят, шелуха семечек летит в лицо. «Товарищи, — говорю, — сдвиньтесь хоть немножко, дайте хоть другой ногой на подножку стать. Я только до первой остановки, там в свой вагон перейду»… Молчат, лущат семечки. Кажется, начни кто на их глазах живого потрошить человека, они так же будут равнодушно глядеть и шелуху выплевывать на ветер… И проскочила у меня мысль: вот для кого я всю жизнь мыкался по тюрьмам и ссылкам, вот для кого терпел измывательства становых и околоточных… Вышел, наконец, какой-то человек из вагона, крикнул: «Не видите, что ли, человек замерзает на ветру, сейчас сорвется? Сукины вы дети, подвиньтесь, дайте место!» И чуть-чуть только пришлось двинуться, — один коленкой шевельнул, другой плечом повернулся, — и так оказалось легко взойти на площадку! А правду скажу: еще бы минута, — и в самом деле сорвался бы, и уж самому хотелось пустить руки и полететь под колеса… К черту жизнь, когда такое может делаться! О, друзья мои! Друга мои милые! Год уж прошел, а все горит у меня эта рана!
Он опустил лохматую голову на локоть; плечи, дергаясь, поднимались и опускались.
Белозеров молча сел к роялю, взял несколько аккордов и запел:
О, Волга-мать, река моя родная!
Течешь ты в Каспий, горюшка не зная.
Иван Ильич изумленно поднял голову.
— Что это? Это наша старая волжская песня, студенческая… Откуда вы ее знаете? Вы разве с Волги сами?
— С Волги. Не мешайте, — строго сказал Белозеров.
О, Волга-мать, река моя родная!
Течешь ты в Каспий, горюшка не зная,
А за волной, волной твоей свободной,
Несется стон, великий стон народный…
Речные просторы чувствовались в голосе, и молодая печаль, и молодая, жаркая ненависть, какою горят только сердца, сжечь себя готовые в жертвенном подвиге. Иван Ильич жадно слушал с полуоткрытым, как у ребенка, ртом.
Ты все несешь, плоты и пароходы.
Что ж не несешь сынам своим свободы?
Тебе простор, тебе гулять приволье,
А нам нужда, и труд, и подневолье…
Иван Ильич рыдал. Долго рыдал. Потом поднял смоченное слезами лицо и ударил кулаком по столу.
— Да! И все-таки… Все-таки, — верю в русский народ! Верю! Вынес он самодержавие, — вынесет и большевизм! И будет прежний великий наш, великодушный народ, учитель наш в добре и правде! В вечной народной правде!..
Покачиваясь и поддерживая друг друга, шли они с Забродой по шоссе. Красный полумесяц уходил за горы. С севера дул холодный ветер. Иван Ильич, с развевающимися волосами, — шапку он забыл у Белозерова, — грезил кому-то кулаком навстречу ветру и кричал громовым голосом, звучавшим на весь поселок:
— Палачи русского народа!!
Вошедши в кухню, он натолкнулся в темноте на составленные стулья, — кто-то на них спал. Голос Кати сказал:
— Папа, это я.
— Чего ты тут улеглась?
— Леонид у нас.
— Леонид? Что ему тут нужно, подлецу?
— Тише, он в моей комнате спит. Приехал, говорит, проведать, отдохнуть.
— Знаю я, зачем он приехал… Приятный сюрприз!
Ворча, он ушел к себе в спальню.
Проснулся Иван Ильич поздно. Долго кашлял, отхаркивался, кряхтел. Голову кружило, под сердцем шевелилась тошнотная муть. Весеннее солнце светило в щели ставень. В кухне звякали чайные ложечки, слышался веселый смех Кати, голос Леонида. Иван Ильич умылся. Угрюмо вошел в кухню, угрюмо ответил на приветствие Леонида, не подавая руки.