Николай Чернышевский - Пролог
разбитная же, бестия, если захочет сделать удовольствие: о, умеет привлечь к себе! Душка, одно слово! По-моему. — откровенно вам скажу: не хуже самой Зинаиды Никаноровны. — потому что, откровенно скажу вам: не всегда же понапрасну назывался мужем, знаю и Зинаиду Никаноровну, но вот вам, как перед богом: Настя даже гораздо приятнее». — «Идите же, там ждут вас». — «Точно, заговорился; прошу извинения, Владимир Алексеич».
Он пошел в баню, я подъехал к дому.
В передней дремал слуга. Из зала слышался молодой и бойкий женский голос: «Я сказала вам, три целковых, меньше ни за что не возьму: цену ронять? С вас возьми два, другой скажет: вон, вы и по два берете. Да берите Сашу: она и целковому будет рада». — Снаружи — мужчина отвечал: «Что мне Саша! Саша мне не в диковинку. Я прошу вашей любви. Извольте три целковых, что с вами делать! Когда же выйдете?» — Войдя в зал, я увидел женскую фигуру в коротеньком шелковом зеленом платьице: она высунулась в окно и, уравновесившись на нем, болтала в воздухе ножками в красных туфельках с золотыми блестками, в тонких и чистых узорных чулках; белым, полным икрам, маленьким ножкам было свободно болтаться, платье не запутывалось в них, не мешало: зеленая шелковая юбочка была такая коротенькая, что золотой позумент, шедший по подолу, едва падал до подколенок и в своих легких колебаниях давал мелькать полоскам тела повыше чулок. Спенсер, очень низко срезанный и с рукавчиками в вершок длиною, давал волю любоваться милою верхнею частью спины, круглыми плечиками, прекрасными ручками, ладони которых опирались на подоконник, помогая балансу тела, локти приподнялись; даже и на локтях кожа была гладка и нежна. — Я пошел к этой не очень скромной, но милой фигуре. Она, услышав шаги, заговорила к подходившему, не оборачиваясь и продолжая болтать ножками: «Хорошо, Федя? Это я плаваю». — «Очень хорошо». - сказал я. — «Ах, чужой!» — воскликнула она, вскакивая от окна и повертываясь на лету лицом ко мне. Передо мною стояла прехорошенькая девушка лет семнадцати, похлопывая ножкой о ножку, засунув руки в обшитые галуном карманчики своего платьица балетной швейцарской пастушки, расшитого по переду спенсера множеством золотых шнурков и бесчисленными блестками. — нисколько не сконфуженная, напротив, как нельзя более веселая и улыбающаяся с самою дерзкою приветливостью. — наполовину наглая торговка собою, дерзкая до бесстыдства, редкого и между уличными девушками. — наполовину наивный и невинный ребенок. — не по росту и телу ребенок: она была высокая, с формами, развитыми как в двадцать лет. — но по-детски любопытному и беспечному взгляду, по простодушию своей наглости, будто совершенно чуждой мысли о неприличии. — «Чужой, чужой!» — весело повторяла она, а сама била ножкой о ножку, точно подмывало ее схватить меня и пуститься в пляс: — «Чужой, чужой! Да кто же вы? Должно быть, Владимир Алексеич Левицкий, которого ждала, ждала и ждать перестала Зинаида Никаноровна?» — «Да, я Левицкий; а вы Настя?» — «А вы почему знаете?» — «Да я все знаю, — знаю, с кем вы и условливались — с Ефимовым, писарем станового» — «Ах, врете!» — она повернулась на одной ножке: — «Вовсе я не условливалась с ним, а только хотела посмеяться». — «И надо мною тоже только посмеетесь или нет?» — «Ах, как вы врете!» — она подняла ручки к груди и, подбрасывая ими длинный борок крупных янтарей, на котором висел золотой крестик, делала полуобороты, то на той, то на другой ножке, покачиваясь корпусом, с боку на бок: — «Ах, как врете! Ах, как врете!» — «Почему ж я вру? Будто вы не знаете, какая вы хорошенькая?» — «Все-таки врете: у вас есть и без меня». — Вот как! Я ждал услышать это от Зинаиды Никаноровны. — услышал еще и не добравшись до нее самой. — тем лучше, что Настя, на мое счастье, такая хорошенькая! — Можно и приятно идти в опровержение и на такие аргументы, о каких я не думал. Впрочем, и безо всякой нравственной цели я соблазнился бы, я думаю, милою куколкою: человек становится очень слаб, когда месяца полтора пропустит без подкрепления себя в добродетели прикосновениями к пороку. Я смотрел на швейцарскую пастушку, как голодный волк: — «У меня есть и без вас? Кто же это есть у меня?» — «А француженка-то!» — «А, француженка-то! Француженка-то у меня есть, да не такая, как вы. — сама-то она ничего бы, да лапищи больно грязны, нос утирает рукавом». — «Это кто же?» — спросила Настя, вытаращив серые глазенки. — «Да вот как же! Скажу вам, чтобы вы посмеялись надо мной, увидевши ее! Да что же мне было делать-то, — все они такие, чумазые». — «Да она, значит, простая мужичка?» — «А вы найдете мне не мужичку, я подарю вам платьице еще короче этого, поедем со мною искать. — вот, переговорю с Зинаидою Никаноровною, и поедем искать не мужичку. — а?» — Настя таращила, таращила глазенки. — и вдруг, подкинув обеими руками тяжелые янтари с крестиком, подскочила ко мне и прошептала: — «Да вы не врете. — в самом деле зовете меня?» — «Да ножки ваши расцелую, если поедете со мною». — «А конфекты у вас будут хорошие? Мне самое главное фрукты в сахаре. — побольше, побольше! Достанем и фруктов в сахаре, и ананасов подарю вам целый пяток». — «Ах, ах». - она запрыгала и захлопала в ладоши: «Пяток ананасов! Пяток ананасов». - подскочила совсем ко мне, охватила меня одной рукой, а другую приложила к груди себе и, откачнувшись на той руке корпусом, чтобы поднялось личико, глаза в глаза мне зашептала умоляющим голосом и задыхаясь от радости: — «Пожалуйста же, миленький, возьмите меня в гости к себе! Для вас Зинаида Никаноровна отпустит меня на денечек! Только упрашивайте ее хорошенько!» — и мгновенно впала в отчаяние и закрыла лицо руками: — «Господи, боюсь, не отпустит! Вы не знаете, мне нельзя и на два часа уйти из дому. За всеми должна смотреть. — где же самой Зинаиде Никаноровне? Ей неприлично везде бегать, за всеми смотреть! — Ведь у нас все воры, и сам-то Петр Кириллыч — ей-богу! Чего? — Не больше третьего дня: смотрю, целой головы сахара нет! — Как это? Кто это? Ключей не выпускала из кармана. — а это он ночью подтибрил у меня ключи. — и опять в кармане; — вот вам и подпускай его к себе! — Умолял-то как! Играл, играл, расшевелил меня. — ну и положила его с собою, как доброго человека, а он вот что! — продал этому самому Ефимову, я дозналась, за два с полтиною, для Саши с Дунечкою, по платочку им купил! Ей-богу, вот какой у нас народ! Федя хоть и получше его и других, но тоже невозможно положиться. — стащит. Господи, вот какая моя доля! И в гости-то съездить нельзя!» — «Не плачьте, Настенька: я упрошу Зинаиду Никаноровну, отпустит». — «Ах, не отпустит! Нельзя отпустить!» — «Отпустит, будьте уверена». — Она утешилась. — «Но проводите же меня к ней». — «Подождите здесь минуточку, Владимир Алексеич: надо еще доложить ей». — Манера держать себя и тон Насти быстро изменились: из молоденькой девушки, не столько бесстыдной, сколько не стыдливой в своем простодушии, она сделалась камеристкою подлой женщины, существом лживым, существом, которое было бы действительно развратно, хоть бы оно и безукоризненно соблюдало ту добродетель, об отступлении от которой забывал я месяца полтора в огорчении от бегства Анюты, в наслаждении дружбою женщины, более милой. — Настя сделалась солидна и говорила заученным тоном: «Надо доложить Зинаиде Никаноровне; она больна, в постели». - и пошла степенною походкою, чрезвычайно смешной при ее слишком коротенькой юбочке и кукольном характере. Я начинал было чувствовать нежность к вертушке, ребячески торгующей собою по невинному подражанию нравам старших. — превращение наивной бесстыдницы в солидную лицемерку прогнало нежные чувства, и я опять видел в балетной пастушке только охотницу щеголять икрами, действительно соблазнительными: чопорная походка идущей с докладом Насти была забавна, но икры светились сквозь узорные чулки очень мило. Я был неправ; но так я чувствовал тогда.
Она пропадала довольно долго. Наконец прецеремонно явилась в дверях, постная, совершенно убитая видом страданий Зинаиды Никаноровны. «Пожалуйте, Владимир Алексеич; Зинаида Никаноровна просят». - проговорила на унылый распев. — «А долго же возились вы Зинаидою Никаноровною: видно, узлы у корсета затянулись, трудно было расшнуровать? Да она легла бы в корсете. — ее я не стал бы щупать, что там у нее под блузою, есть шнуровка или нет, — зачем было столько хлопот? Лишь скинуть бы платье да надеть блузу». — «Как вам не стыдно говорить это, когда Зинаида Никаноровна в самом деле больна!» — процедила сквозь зубы моя жеманная куколка, чрезвычайно обижаясь за свою больную.
Больная лежала как следует, в белой блузе, прикрывшись легким одеялом. На столике у кровати стояли микстуры, стакан неполный с водою, от которой пахло гофманскими каплями: вон как, не на шутку она больна! — Должен был понимать я: — стакан не полный, она пила из него. Между этих медикаментов — вижу: сафьянная коробочка — это лекарство уж не ей, а мне, для исцелении меня от дурных чувств к ней. Но что такое? Перстень? Велика коробочка; булавка для галстука? — Все-таки не походит: широка коробочка. Но что бы там ни было, это деликатно: не деньгами, а вещичкою — вылечусь я: это гораздо благороднее.