Лев Толстой - Полное собрание сочинений. Том 26. Произведения 1885–1889 гг.
Глава XXXI.
ЖИЗНЬ УМЕРШИХ ЛЮДЕЙ НЕ ПРЕКРАЩАЕТСЯ В ЭТОМ МИРЕ.Но еще более, не скажу с другой стороны, но по самому существу жизни, как мы сознаем ее, становится ясным суеверие смерти. Мой друг, брат, жил так же, как и я, и теперь перестал жить так, как я. Жизнь его была его сознание и происходила в условиях его телесного существования; значит, нет места и времени для проявления его сознания, и его нет для меня. Брат мой был, я был в общении с ним, а теперь его нет, и я никогда не узнаю, где он.
«Между ним и нами прерваны все связи. Его нет для нас, и нас также не будет для тех, кто останется. Что же это, как не смерть?» Так говорят люди, не понимающие жизни; люди эти видят в прекращении внешнего общения самое несомненное доказательство действительной смерти. А между тем ни на чем яснее и очевиднее, чем на прекращении плотского существования близких людей, не рассеивается призрачность представления о смерти. Брат мой умер, что же сделалось? Сделалось то, что доступное моему наблюдению в пространстве и времени проявление его отношения к миру исчезло из моих глаз и ничего не осталось.
«Ничего не осталось», – так бы сказала куколка, кокон, не выпустивший еще бабочку, увидав, что лежавший с ним рядом кокон остался пустой. Но кокон мог бы сказать так, если бы он мог думать и говорить, потому что, потеряв своего соседа, он бы уже действительно ничем не чувствовал его. Не то с человеком. Мой брат умер, кокон его, правда, остался пустой, я не вижу его в той форме, в которой я до этого видел его, но исчезновение его из моих глаз не уничтожило моего отношения к нему. У меня осталось, как мы говорим, воспоминание о нем.
Осталось воспоминание, – не воспоминание его рук, лица, глаз, а воспоминание его духовного образа.
Что такое это воспоминание? такое простое и, как кажется, понятное слово! Исчезают формы кристаллов, животных, – воспоминания не бывает между кристаллами и животными. У меня же есть воспоминание моего друга и брата. И воспоминание это тем живее, чем согласнее была жизнь моего друга и брата с законом разума, чем больше она проявлялась в любви. Воспоминание это не есть только представление, но воспоминание это есть что-то такое, что действует на меня и действует точно так же как действовала на меня жизнь моего брата во время его земного существования. Это воспоминание есть та самая его невидимая, невещественная атмосфера, которая окружала его жизнь и действовала на меня и на других при его плотском существовании, точно так же, как она на меня действует и после его смерти. Это воспоминание требует от меня после его смерти теперь того же самого, чего оно требовало от меня при его жизни. Мало того, воспоминание это становится для меня более обязательным после его смерти, чем оно было при его жизни. Та сила жизни, которая была в моем брате, не только не исчезла, не уменьшилась, но даже не осталась той же, а увеличилась и сильнее, чем прежде, действует на меня.
Сила его жизни после его плотской смерти действует так же или сильнее, чем до смерти, и действует как всё истинно живое. На каком же основании, чувствуя на себе эту силу жизни точно такою же, какою она была при плотском существовании моего брата, т. е. как его отношение к миру, уяснявшее мне мое отношение к миру, я могу утверждать, что мой умерший брат не имеет более жизни? Я могу сказать, что он вышел из того низшего отношения к миру, в котором он был как животное, и в котором я еще нахожусь, – вот и всё; могу сказать, что я не вижу того центра нового отношения к миру, в котором он теперь; но не могу отрицать его жизни, потому что чувствую на себе ее силу. Я смотрел в отражающую поверхность на то, как держал меня человек; отражающая поверхность потускнела. Я не вижу больше, как он меня держит, но чувствую всем существом, что он всё точно так же держит меня и следовательно существует.
Но, мало того, эта невидимая мне жизнь моего умершего брата не только действует на меня, но она входит в меня. Его особенное живое я, его отношение к миру становится моим отношением к миру. Он как бы в установлении отношения к миру поднимает меня на ту ступень, на которую он поднялся, и мне, моему особенному живому я, становится яснее та следующая ступень, на которую он уже вступил, скрывшись из моих глаз, но увлекая меня за собою. Так я сознаю для себя жизнь уснувшего плотскою смертью брата и потому не могу в ней сомневаться; но и наблюдая действия этой исчезнувшей из моих глаз жизни на мир, я еще несомненнее убеждаюсь в действительности этой исчезнувшей из моих глаз жизни. Человек умер, но его отношение к миру продолжает действовать на людей, даже не так, как при жизни, а в огромное число раз сильнее, и действие это по мере разумности и любовности увеличивается и растет, как всё живое, никогда не прекращаясь и не зная перерывов.
Христос умер очень давно, и плотское существование Его было короткое, и мы не имеем ясного представления о Его плотской личности, но сила Его разумно-любовной жизни, Его отношение к миру – ничье иное, действует до сих пор на миллионы людей, принимающих в себя это Его отношение к миру и живущих им. Что же это действует? Что это такое, бывшее прежде связанным с плотским существованием Христа, составляющее продолжение и разростание той же Его жизни? Мы говорим, что это не жизнь Христа, а последствия ее. И сказав такие, неимеющие никакого значения слова, нам кажется, что мы сказали нечто более ясное и определенное, чем то, что сила эта есть сам живой Христос. – Ведь точно так могли бы сказать муравьи, копавшиеся около жёлудя, который пророс и стал дубом; жёлудь пророс и стал дубом и раздирает почву своими кореньями, роняет сучья, листья, новые жёлуди, заслоняет свет, дождь, изменяет всё, что жило вокруг него. «Это не жизнь жёлудя», скажут муравьи, – «а последствия его жизни, которая кончилась тогда, когда мы сволокли этот жёлудь и бросили его в ямку».
Мой брат умер вчера или тысячу лет тому назад, и та самая сила его жизни, которая действовала при его плотском существовании, продолжает действовать во мне и в сотнях, тысячах, миллионах людей еще сильнее, несмотря на то, что видимый мне центр этой силы его временного плотского существования исчез из моих глаз. Что же это значит? Я видел свет от горевшей передо мной травы. Трава эта потухла, но свет только усилился: я не вижу причины этого света, не знаю, чтò горит, но могу заключить, что тот же огонь, который сжег эту траву, жжет теперь дальний лес, или что-то такое, чего я не могу видеть. Но свет этот таков, что я не только вижу его теперь, но он один руководит мною и дает мне жизнь. Я живу этим светом. Как же мне отрицать его? Я могу думать, что сила этой жизни имеет теперь другой центр, невидимый мне. Но отрицать его я не могу, потому что ощущаю ее, движим и живу ею. Каков этот центр, какова эта жизнь сама в себе, я не могу знать, – могу гадать, если люблю гадание и не боюсь запутаться. Но если я ищу разумного понимания жизни, то удовольствуюсь ясным, несомненным, и не захочу портить ясное и несомненное присоединением к нему темных и произвольных гаданий. Довольно мне знать, что если всё то, чем я живу, сложилось из жизни живших прежде меня и давно умерших людей и что поэтому всякий человек, исполнявший закон жизни, подчинивший свою животную личность разуму и проявивший силу любви, жил и живет после исчезновения своего плотского существования в других людях,—чтобы нелепое и ужасное суеверие смерти уже никогда более не мучило меня.
На людях, оставляющих после себя силу, продолжающую действовать, мы можем наблюдать и то, почему эти люди, подчинив свою личность разуму и отдавшись жизни любви, никогда не могли сомневаться и не сомневались в невозможности уничтожения жизни.
В жизни таких людей мы можем найти и основу их веры в непрекращаемость жизни и потом, вникнув и в свою жизнь, найти и в себе эти основы. Христос говорил, что Он будет жить после исчезновения призрака жизни. Он говорил это потому, что Он уже тогда, во время своего плотского существования, вступил в ту истинную жизнь, которая не может прекращаться. Он жил уже во время своего плотского существования, в лучах света от того другого центра жизни, к которому Он шел, и видел при своей жизни, как лучи этого света уже освещали людей вокруг Него. То же видит и каждый человек, отрекающийся от личности и живущий разумной, любовной жизнью.
Какой бы тесный ни был круг деятельности человека – Христос он, Сократ, добрый, безвестный, самоотверженный старик, юноша, женщина, – если он живет, отрекаясь от личности для блага других, он здесь, в этой жизни уже вступает в то новое отношение к миру, для которого нет смерти, и установление которого есть для всех людей дело этой жизни.
Человек, положивши свою жизнь в подчинение закону разума и в проявление любви, видит уж в этой жизни, с одной стороны лучи света того нового центра жизни, к которому он идет, с другой то действие, которое свет этот, проходящий через него, производит на окружающих. И это дает ему несомненную веру в неумаляемость, неумираемость и в вечное усиление жизни. Веру в бессмертие нельзя принять от кого-нибудь, нельзя себя убедить в бессмертии. Чтобы была вера в бессмертие, надо, чтобы оно было, а чтобы оно было, надо понимать свою жизнь в том, в чем она бессмертна. Верить в будущую жизнь может только тот, кто сделал свою работу жизни, установил в этой жизни то новое отношение к миру, которое уже не умещается в нем.